Шрифт:
За свои пятьдесят три года он ни одной минуты не был под замком, даже в армии не сидел на «губе». Он не знал, что такое неволя, и лишь однажды видел во сне, что его посадили в тюрьму, что сидит он очень долго и остается один, когда всех выпускают. И самое страшное, что не знает, когда его посадили, за что и на какой срок.
День уж клонился к вечеру, а у облавщиков по-прежнему что-то не получалось. На летном поле появилось еще две милицейские машины и «скорая», куда посадили омоновца с перебинтованной ногой. Допросы прекратили, начальники в гражданском заметно нервничали, то и дело лезли в машину с антенной и отдавали какие-то распоряжения омоновцам. Веру наконец посадили в будку к Аристарху Павловичу и, оставив одних, заперли на ключ.
Она прислонилась головой к его плечу и уже не ласкалась — не было нужды. Лицо ее отяжелело, и маленькие кулачки с ободранными козонками больше не разжимались.
— Теперь я понимаю Алешу, — тихо проговорила она незнакомым, сорванным голосом. — Какое уродство выросло на нашей совести! Ничего не забуду… Они сегодня посеяли ветер. Теперь мой черед настал кинуть мяч…
Она говорила так, словно выносила приговор, не подлежащий обжалованию. Наверное, в жизни никто так тяжело не оскорблял, не унижал ее достоинства, не швырял на бетон и не приставлял автомат к затылку. И обида была настолько велика, что Вера едва сдерживалась; ее изощренный ум и профессиональная хватка не позволяли мгновенно взорваться и пойти на обидчика с открытым забралом. Видимо, она сейчас утешалась и жила местью. И можно было представить, каковой станет эта месть…
С сумерками на аэродроме засверкали сигнальные ракеты. Щуплый полковник вошел в будку машины и, не скрывая своего недовольства, уперся взглядом в Аристарха Павловича. Тяжелая ненависть и улыбка на губах делали его страшным. В тот же момент Аристарх Павлович понял, что его уже не отпустят.
— Подождите нас здесь, Вера Владимировна, — сказал щуплый. — А мы еще побеседуем.
Похоже, Вера, занятая своими мыслями, не уловила опасности, грозящей Аристарху Павловичу, что, впрочем, было хорошо. Он склонился, поцеловал ее в лоб и вышел из будки вслед за щуплым. Его отвели за милицейскую машину, обыскали еще раз и посадили в зарешеченный задний отсек.
Машина тут же круто развернулась и помчалась по взлетной полосе…
Целый день они не отходили от землянки — лес наполнился чужими людьми, устрашающими криками и стрельбой. Они прятались за толстыми соснами, когда же треск автоматных очередей приблизился, забрались в землянку, устланную мхом. Толстый слой песка над головой и темень заглушили все звуки. Однако жеребчик и в этой земляной норе что-то слышал — волновался и прядал ушами. Потом они выбрались наружу, конюшица раздула огонь и стала печь картошку, добытую в овощехранилище. И тут к ним подбежала огромная немецкая овчарка с металлическим ошейником.
— Иди к хозяину, — миролюбиво сказала ей конюшица. — Здесь никого нет. Видишь — пусто, только огонь горит. А людей нет.
Овчарка понюхала воздух, покружилась между соснами и, не издав ни звука, скрылась в лесу. С сумерками все стихло, и наступил тот краткий и благодатный миг, что бывает поздней осенью, когда нагретая солнцем земля и листва начинает отдавать тепло. Его бывает очень мало, но в холодеющем пространстве умирающей природы оно ощущается ярко и напоминает тепло от рук.
Застоявшиеся ноги жеребчика требовали простора, он плясал от возбуждения и норовил увлечь конюшицу на аэродром, однако та упрямо шла в глубь леса.
— Не ходи туда, — увещевала она. — Там люди. Вот когда уйдут — пойдем на скачки.
Они медленно брели в синеватом вечернем воздухе, но благодатный миг был безнадежно испорчен: запах сгоревшего пороха перебивал все другие. Он стелился над землей, неразрывно связавшись с воздухом и теплом, и теперь требовался хороший ветер, чтобы продуть и очистить от него лес. Вдруг жеребчик встал на дыбы, резко отскочил в сторону и, фыркая, взбил землю копытом. Под деревом, лицом вниз, лежал человек, едва различимый на палой листве. Пятнистые одежды скрывали его от глаз и как бы растворяли в пестроте осеннего леса, однако смерть все равно заметила его, ибо от нее не спасал даже самый изощренный камуфляж.
Конюшица склонилась и потрогала его руки, сжимающие автомат: металл и человеческая плоть были одинаково холодными и твердыми. Потом она принесла лопату и стала рыть землянку рядом с убитым.
— Ничего, и тебе вырою, — приговаривала она. — И ты зимой согреешься. Сверху тебя присыплет листьями, потом снегом… Ничего!
Жеребчик помогал ей закидывать яму землей. Он стал привыкать к мертвым, и хотя его будоражило ощущение смерти, однако он понимал, что эти холодные, неподвижные люди уже не представляют опасности и не могут принести вреда. Когда они схоронили человека, совсем стемнело, листва отдала накопленное за день тепло, и босые ноги чувствовали холод и сырость земли.
— Пойдем домой, — сказала конюшица. — Веди меня.
Жеребчик прекрасно видел в темноте и очень просто ориентировался в ночном лесу. Конюшица шла за ним, держась за мягкий, ухоженный хвост, а он ступал осторожно, чтобы не бить ветвями позади идущего. Но скоро жеребчик внезапно встал и насторожился, поводя ушами, — впереди был живой человек.
— Ну, ступай, ступай, — конюшица подергала хвост. — Чего ты испугался?
Жеребчик лишь тянул ноздрями воздух и вздрагивал кожей, будто сгоняя оводов. Конюшица пошла вперед, а он нехотя и напряженно потянулся следом, готовый в любое мгновение порскнуть в сторону.