Шрифт:
Обо всем этом я рассказал Берте, умолчав только о своих подозрениях: о том, что это мог быть тот самый человек, который однажды вечером в Гаване заставил ждать и страдать мулатку Мириам с крепкими ногами, большой сумкой и хватающим жестом, женатый мужчина, имеющий больную (а может быть, вполне здоровую?) жену. Берта слушала меня с жадным интересом и плохо скрытым торжеством (она торжествовала, потому что ее затея в конце концов удалась, ведь это она придумала послать меня на Кенмор Стэйшн). Я не смог солгать ей, сказать, что «Ник», «Джек» или «Билл» был уродом: он им не был, и я сказал ей правду. Я не смог сказать ей, что его внешность не внушает доверия, — он был не такой, и я сказал ей правду, хотя мне он и не нравился: не нравился его пижонский плащ, его непроницаемый взгляд, его сросшиеся брови, как у Шона Коннери, его ухоженные усы, подбородок с ложбинкой и звук его голоса, напоминающий звук пилы. Таким голосом он мог говорить о Кубе со знанием дела. Этим голосом он соблазнил Берту. Он мне не нравился. Я подарил Берте первый из флаконов «Труссарди».
Несколько дней мы с Бертой не касались этой темы (она молчала, потому что обдумывала свое решение, а я молчал, потому что не хотел, чтобы она это решение принимала). Это были напряженные дни для переводчиков, работавших на Ассамблее. Однажды мне пришлось переводить речь того самого высокопоставленного испанца, чьи слова я так вольно передавал в тот день, когда познакомился с Луисой. На этот раз я такого себе не позволял (это все-таки Ассамблея ООН!), но, переводя на английский его испанское краснобайство и озвучивая через все наушники его сомнительные идеи, я не мог не вспоминать ту первую встречу и все, что было сказано на ней, когда я так вольно переводил, а Луиса дышала за моей спиной (дышала рядом с моим левым ухом, и это было так похоже на шепот! Она была очень близко, ее грудь почти касалась моей спины). «Люди очень часто любят потому, что их принуждают к этому», — сказала тогда высокопоставленная англичанка. И позднее добавила: «Человеческие взаимоотношения — это всегда клубок проблем, конфликтов, обид и унижений». И еще чуть позже: «Все принуждают всех. При этом мы не принуждаем других делать то, чего они делать не хотят, мы принуждаем только в тех случаях, когда другой человек сам не знает, хочет он того, что нужно нам, или нет, — ведь почти никто не знает, чего он не хочет, и еще того меньше — чего он хочет (последнее просто невозможно знать)», — и продолжила, потому что наш высокопоставленный представитель хранил молчание (может быть, потому, что его утомила эта речь, а может быть, потому, что пытался осмыслить что-то для себя новое): «Иногда их принуждают обстоятельства, кто-то или что-то из их прошлого, их недовольство чем-то, их несчастная судьба. Или что-то, о чем они даже не подозревают, — в душе каждого из нас живет что-то, о чем мы даже не подозреваем, нечто, унаследованное нами с древнейших времен». И еще она сказала: «Иногда я спрашиваю себя: а не лучше было бы, если бы все мы успокоились и умерли? В конце концов, это единственная мысль о будущем, к которой мы постепенно привыкаем, и здесь не может быть ни сомнений, ни преждевременных разочарований». Наше высокопоставленное лицо и тут промолчало, и английская гостья, которая к началу этой осени уже отправилась в отставку и потому не присутствовала на Нью-Йоркской Ассамблее, покраснела: ей стало ясно, что она говорила сама с собой.
И тогда я снова пришел ей на выручку и предложил от ее имени: «А почему бы нам не выйти в сад? Сегодня такая красивая погода!» (я намеренно использовал этот англицизм, чтобы придать словам правдоподобность). И мы все четверо вышли в сад и гуляли там в то красивое утро, когда мы познакомились с Луисой.
Наше высокопоставленное лицо по-прежнему занимает свой пост, возможно, именно благодаря своему краснобайству и своим сомнительным идеям. Идеи высокопоставленной англичанки были не менее сомнительными и ошибочными, только для нее их оказалось недостаточно, чтобы сохранить высокий пост (должно быть, она слишком склонна к меланхолии и слишком много размышляет, а это в политике равносильно самоубийству). В тот день, когда высокопоставленное лицо произносило свою речь, мы столкнулись в коридоре: я уходил, потому что моя смена закончилась, а он стоял в окружении свиты, дружно и неискренне поздравлявшей его с удачной речью, и, так как мы были знакомы, мне вдруг пришло в голову поздороваться с ним. Я протянул ему руку и обратился к нему официально, назвав его должность и употребив перед названием должности обращение «сеньор». Святая наивность! Он меня даже не узнал, и это после того, как я когда-то так безжалостно перевирал его слова и заставлял его говорить то, чего он не говорил, чего ему и в голову никогда бы не пришло, — и тут же два охранника схватили мою протянутую руку, а заодно и другую, и скрутили их у меня за спиной с такой силой, что мне показалось, будто мои руки попали в камнедробилку, и я подумал, что на меня вот-вот наденут наручники. На мое счастье, поблизости оказался один из высших чинов ООН. Он подтвердил, что я переводчик, и тогда меня наконец отпустили люди, охранявшие неприкосновенность нашего высочайшего представителя, который в это время быстро удалялся по коридору, принимая лицемерные поздравления и неприлично гремя ключами (просто маниакальная страсть к ключам: все время бренчит связкой в кармане). Глядя на него со спины, я заметил, что на нем тоже были брюки отечественного пошива: их отличал тот же неповторимый крой. Надеть другие брюки было бы просто непатриотично со стороны такого высокопоставленного представителя нашей далекой родины.
Тем же вечером я рассказал эту историю Берте, которая, вопреки своему обыкновению слушала без удовольствия и удивления, и уж конечно без горячего интереса, погруженная в мысли, не оставлявшие ее все эти дни, — без сомнения, она обдумывала «операцию „Билл"».
— Ты мне поможешь со съемкой? — без всякого перехода спросила она, как только я закончил свой рассказ.
— Со съемкой? С какой съемкой?
— Ладно, не прикидывайся идиотом, с той самой съемкой. Я собираюсь послать видеозапись. Я так решила. Но одной мне с этим не справиться: получится плохо: я не смогу установить камеру, да и камера не должна стоять на месте, она должна передвигаться. Ты мне поможешь? — Тон ее был легким, почти игривым. Наверное, у меня было идиотское выражение лица, потому что она добавила (и тон был уже другим): — Не смотри на меня как дурак, а лучше скажи: ты мне поможешь? Ведь ясно же: если мы ему не пошлем эту кассету, он больше не подаст признаков жизни.
Я брякнул, не подумав:
— Ну, и что? Подумаешь! И пусть не подает. Да кто он такой? Подумай хорошенько: кто он такой? Ну, не пошлем мы ему то, что он просит, и что случится? Вполне можем и не посылать. Он для нас никто, ты даже лица его не видела.
Она снова говорила во множественном числе: «Если мы ему не пошлем эту кассету»,_сказада она, словно я был участником этой истории. Впрочем, возможно, это так и было — я же ходил на Кенмор Стэйшн и в другие места, был даже у парадного входа отеля «Плаза». И я тоже говорил во множественном числе, бессознательно подражая Берте: «Если мы не пошлем ему», «Вполне можем не посылать». Я делал это без всякого умысла.
— Для меня случится. Я хочу, чтобы он подал признаки жизни.
Я включил телевизор: подошло время очередного выпуска «Family Feud», и я надеялся, что телевизор поможет снять возникшее напряжение, удержаться и не произнести уже готовые сорваться слова — телевизор отвлекает: если он включен, нельзя не смотреть на экран хотя бы время от времени.
— Почему бы тебе не попытаться договориться с ним о встрече? Напиши ему еще раз, вдруг он ответит, даже если ты не пошлешь ему то, что он просит.
— Я не хочу терять время. Ты мне поможешь или нет?
Сейчас в ее голосе не было и тени былой игривости. Сейчас это был тон приказа или почти приказа. Я посмотрел на экран. Потом сказал:
— Я предпочел бы, чтобы мне не пришлось этого делать.
Она тоже взглянула на экран. Потом сказала:
— Мне больше некого попросить.
Потом она весь вечер молчала, но не сидела рядом со мной, а была то на кухне, то в своей комнате. Когда она проходила рядом, чувствовался аромат Труссарди.
Но в выходные мы оба провели дома больше времени, чем обычно (закончилась моя шестая неделя в Нью-Йорке, близился момент возвращения в Мадрид, в новый дом, к Луисе. Я говорил с ней по телефону раза два в неделю. Это были разговоры ни о чем, — обычные разговоры: торопливые, нежные, к тому же межконтинентальные), и в субботу Берта снова решительно обратилась ко мне: «Я должна сделать для него эту запись, ты должен мне помочь». В последние дни она хромала чуть больше обычного, словно подсознательно стремилась вызвать у меня чувство жалости. Это было глупо. Я ничего не ответил, но она продолжала: «Мне некого больше попросить. Я думала над этим: единственный человек, которому я доверяю, это Джулия, но она ничего не знает обо всей этой истории, она знает, что я обратилась в агентство, что дала объявления в колонке personals, и что время от времени я с кем-нибудь встречаюсь, но пока безрезультатно, но она не знает даже, что я получаю и посылаю видеозаписи, и уж тем более не знает, сплю ли я с кем-нибудь. Она не знает о Заметной Арене, а ты все знаешь с самого начала, ты даже видел его. Не вынуждай меня рассказывать все это еще кому-то, ты же знаешь: люди болтливы. Мне будет стыдно, если все об этом узнают. Ты должен мне помочь». Она помолчала, потом, поколебавшись (но разве можно удержаться?), добавила: «В конце концов, ты уже видел меня обнаженной, и это еще один аргумент».