Шрифт:
Наутро, совершенно истощённый физически, но подстёгиваемый нервным возбуждением, он явился домой к Гунтеру Лоффту, своему молодому приятелю-музыканту, и поднял того с постели. Патрик отчётливо помнил, что у него от напряжения дрожали руки, он рассыпал листки со стихами и ползал по полу, собирая их, пока недовольный, невыспавшийся Лоффт возился в кресле, зевал и сердито кутался в халат. Стихи не произвели на него особого впечатления, а когда Патрик попытался напеть услышанную среди ночи арию ангелов своим хриплым надтреснутым голосом, музыкант и вовсе рассвирепел.
– Чего ты от меня хочешь? Я лёг спать два часа назад, я писал мессу для Сретенья! И тут являешься ты, что-то несвязно лепечешь, читаешь какие-то назойливые, бездарные вирши и хочешь, чтобы я прыгал от счастья? Иди домой, дай мне спокойно отдохнуть! Приходи вечером, может быть, я соглашусь послушать тебя ещё раз. Всё, оставь меня!
Возможно, они бы даже подрались, если бы твёрдо стояли на ногах. Но минувшая ночь оказалась тяжела для обоих. Патрик швырнул исписанные листки на пол перед Гунтером, резко повернулся и вышел. Ему хотелось упасть прямо на дорогу и рыдать, рыдать… А потом наконец заснуть. Но у него хватило ума отложить это всё до дома.
Он снимал тогда несколько комнат в величественном здании на площади Дней Творенья и имел только одного слугу, такого же молодого и неуклюжего, каким был сам. Поэтому обстановка тогдашнего его жилья более соответствовала его характеру и образу жизни, чем теперешняя. Он прошёл к себе, выпил подряд два стакана вина, пролив изрядное количество на несвежую рубашку, упал на смятую неубранную постель, попытался заплакать – и заснул, как убитый.
Патрик провёл день в кровати и вечером тоже никуда не пошёл. Им овладела странная апатия, он хотел писать стихи, но не мог, изломал множество перьев, изорвал жуткое количество бумаги. Всё валилось у него из рук. Он просидел полночи в кресле, тупо глядя в камин, вспоминая… Воспоминания были отрывисты, несвязны и болезнены. Его не пускали к Оливии, когда та занемогла и умирала. Он помнил её прекрасной, живой, лучащейся радостью, и, оказавшись в церкви, не узнал измождённое, почти бестелесное существо с равнодушным невыразительным лицом и тусклыми волосами, лежавшее в гробу. Какие муки пришлось ей пройти, чтобы стать такой? Он боялся узнать ответ.
Не помня как, он задремал в кресле у камина и был разбужен истерическим треньканьем дверного колокольчика. Симон, его слуга, обладал на редкость здоровым сном, так что открывать хозяин поплёлся сам. За окном стояла неподвижная тьма, распахнутый клюв стрелок на плоском лике часов обозначил двадцать минут четвёртого. Патрик прихватил по дороге нож для разрезания бумаги, поскольку возвращаться в кабинет за пистолетом ему было лень.
За дверью стоял Гунтер Лоффт и прижимал к груди траурно-чёрную кожаную папку, в какой обычно таскал листы, густо исписанные нотами. Он шагнул через порог, отпихнув Патрика, и сразу принялся стаскивать своё длинное щегольское пальто тёмно-серого цвета. Бросив пальто на руки Патрика, он сказал:
– А я уж было решил, что ты спишь! – и прошествовал в комнату к камину. Патрик испытывал жгучее желание выставить приятеля вон, как тот поступил с ним утром, но в глазах Гунтера он заметил подозрительный шальной блеск, а бока чёрной кожаной папки интригующе раздувались.
– Ну-с, – начал Гунтер, бережно кладя папку в кресло, где раньше сидел Патрик, и протягивая руки к огню. Поэт заметил, что длинные пальцы музыканта подрагивают. – Ну-с, я всё-таки перечитал то, что ты принёс утром. Признаться, ты меня сильно разозлил, когда поднял с постели в такую рань! А потом ещё этак вызывающе швырнул мне под ноги свои бумажки… Я чуть было не велел горничной тут же сжечь их, да передумал.
Музыкант старался говорить небрежно, но Патрик узнал огонь возбуждения, скрывавшийся за этой напускной беззаботностью.
– Там нашлась пара-тройка мест, которые показались мне интересными, – Гунтер искоса посмотрел на Патрика, словно боялся, что тот запустит в него чем-нибудь тяжёлым. Увидев, что приятель неподвижен и не шарит глазами в поисках подходящего предмета, музыкант успокоился.
– У тебя что, совсем нет рояля? – спросил он с возмущением, оглядывая комнату и даже зачем-то поднимая взгляд к потолку.
– Зачем он мне? У меня же и слуха нет.
– Это точно! – согласился Гунтер. – Когда ты поутру начал реветь мне в ухо, изображая хор ангелов… Впрочем, неважно. Одевайся, поедем ко мне.
– Зачем? – Патрик бросил пальто музыканта на диван и заметил, как тот недовольно поморщился.
– Послушаешь, как на самом деле должны петь ангелы.
– А до завтра они не могут подождать?
Гунтер замер и вдруг стал быстро наливаться рубиновым румянцем.
– Что?! – завопил он, уже не обращая внимания на смех поэта. – Завтра?! Ты что, не понял? Я сочинил музыку на твои дурацкие стихи! Опера, это будет опера! Только не с этим идиотским названием, которое ты дал своей поэмке. Мы назовём её так, чтобы пронзало, чтобы сердцу делалось холодно! "Оливия и Смерть" – вот как мы её назовём!
В разгар работы над постановкой оперы приехал Пабло. Он возмужал с тех пор, как Патрик видел его последний раз, раздался в плечах, и дамы провожали его стройную подтянутую фигуру заинтересованными взглядами. Хищный профиль смуглого лица напоминал чеканку на старых дублонах. По-южному экспрессивный, юноша на второй же день высказал Патрику своё возмущение:
– Послушай! Разве мы так часто видимся? Разве ты не можешь отложить свои дела на несколько дней, чтобы мы с тобой прошлись по местным кабачкам и вспомнили былое? Чем ты так непоправимо занят, что я весь день болтаюсь по городу в одиночестве?