Шрифт:
Я замолчал. Казалось, Вахтанг Яманидзе подслушал мои тайные думы.
«…А все же я буду на родине!» — повторял я мысленно.
— Я тоже… я тоже так думаю, Вахтанг! Да вот не знаю, не во мне ли самом таится причина моего несчастья? Смерти я не боюсь, хотя никогда не считал себя большим героем и не стану ни с кем соперничать в храбрости.
Я должен признаться тебе, что большевики меня очень интересуют. Любопытно, какой породы эти люди? Вот уже двенадцать лет европейская пресса пишет о них самые невероятные вещи. Но, признаюсь, это производит на меня обратное действие.
Из-за людей незначительных и обыденных не было бы такого переполоха. Ведь ты сам знаешь, сколько есть католических орденов в Риме. Еще сегодня утром, когда я увидел эти толпы иезуитов и доминиканцев, выходивших из Ватикана, я обмер.
Иеремиты, иезуиты, францисканцы, доминиканцы, черт, дьявол… И ведь все фанатики!
А сколько других организаций — сектантских, англиканских, протестантских, масонских существует в Европе! Однако о них никто и словом не обмолвится.
А сколько разных партий! Правых, радикальных, полурадикальных, умеренных, полуумеренных, в меру и без меры неумеренных, социалистов, анархистов, синдикалистов. Имя же им легион! Между тем я ничего о них не знаю и не замечу, если какая-либо из них исчезнет.
И я сейчас не смогу сказать, к какой партии принадлежит Гендерсон, и баптист ли Макдональд или англиканец? Или в какой Интернационал входят английские квакеры? И куда, в конце концов, идет весь этот ваш II Интернационал?
Я ненавижу «умеренную, разумную» европейскую посредственность — то, что французы называют mйdiocritй. А Наполеон называл таких людей boutiguiers, то есть лавочниками.
Три месяца ты выспрашиваешь, поеду ли я с тобой? Поверь, если бы даже мне угрожал расстрел, и тогда мне не о чем жалеть в этом мире.
Видно, нашему поколению не суждено прожить свой век спокойно. Эти тайные треволнения будут следовать за нами всюду, — все равно, будем ли мы в Риме, Париже или Тбилиси.
После двадцатипятилетнего возраста жизнь есть не что иное, как многократные вариации уже пережитого.
Я вижу — у нас обоих достаточно созрела мысль о возвращении в Грузию. Мне, много ли, мало ли, свойственна рыцарская этика, и, думаю, я мог бы пожертвовать собой ради друга.
Но одно должно быть теперь же осознано. В мире сейчас существует лишь два пути: один путь — большевиков, другой — Муссолини и Гитлера и всех этих лавочников. Тот путь, на котором стоишь ты и Жорданиа, привел европейскую демократию к гниению. Это скорее отсутствие дороги, чем дорога. Я думаю, что ваше дело обречено на гибель.
— А какой из двух путей избираешь ты сам? — спрашивает Вахтанг.
— Я никогда не был и не буду политическим деятелем. Я совершенно оторван от моего народа, не знаю, какими мыслями и чаяниями он живет. Трудно сказать что-нибудь, находясь здесь. Одно мне ясно: европейские проблемы так же далеки мне, как борьба гвельфов с гибеллинами.
Мы выпили еще несколько стаканов кьянти и надолго замолчали. Какая-то пьяная компания забрела в кабачок. Мы вышли.
Было твердо решено, что мы возвращаемся в Грузию. Отъезд назначили на третье октября. Маршрут: Рим — Тарашо—Стамбул—Ризе. А там все будет готово. Аджарский проводник переправит нас через пограничную реку Чорох.
Рим, 28 сентября.
Обычно, предпринимая что-нибудь, я долго колеблюсь, но уж если созреет во мне решение, не отступлю, пока смерть не преградит мне путь. Мать, бывало, говорила: «Ты упрям, как твой отец».
Я еще раз окинул взглядом «вечный город».
Побывал в любимых местах. Еще раз зашел в Капитолийский музей, последний раз полюбовался бело-розовыми руками Персефоны.
Вернувшись к Вителли и застав Элен в слезах, я подумал, что тетушка приказала долго жить.
Но оказалось иное. Экая дубовая голова этот Вахтанг! Он приходил утром в мое отсутствие, справлялся обо мне и выболтал Элен план нашей поездки во всех подробностях.
Между тем у меня было решено ничего не говорить ей о моем отъезде в Грузию. Сказал бы, что еду в Венецию, а с дороги написал бы. Так я решил, потому что не выношу женских слез.
Я узнал совершенно неожиданную новость: Элен порвала с мосье Ришпеном и отослала ему назад бриллиантовое колье.
— И все это ради тебя! — говорит она мне. И плачет, всхлипывает, как ребенок.
Ночью у синьоры Вителли началась агония. Эта высохшая в кулачок мумия встрепенулась, глаза заблестели, мускулы лица напряглись.
Она с остервенением боролась со смертью, разбрасывала подушки, металась, ловила ртом воздух.
Смерть медленно накидывала на нее свою чародейную сеть. Обессилев, старушка снова скрючивалась, едва переводя дыхание и почти исчезая в груде подушек.
Элен до утра не сомкнула глаз. Мы сидели с ней в маленькой комнатке, примыкающей к спальне синьоры Вителли.