Шрифт:
Вэнк громко вздохнула и, не поднимая головы, открыла глаза:
– Ты не устал, Флип?
Он отрицательно покачал головой, не в силах оторвать взгляда от этих таких близких глаз, чья голубизна день ото дня делалась всё милей его сердцу, мерцая из-под вздрагивающих ресниц со светлыми кончиками.
– Вот видишь, – шепнул он, – гроза уходит. Правда, волны ещё не улягутся часов до четырёх утра… Но вот-вот развиднеется, а сегодня нас ждёт прекрасный восход полной луны…
По наитию он заговорил о том, что могло бы обрадовать, умиротворить смятенную душу девушки, вызвать к жизни картины безмятежного покоя. Но Вэнк не откликалась.
– Ты пойдёшь завтра на теннис к Жаллонам? Она снова зажмурилась и с такой внезапной яростью замотала головой, словно собиралась навечно отказаться пить, есть и жить…
– Вэнк! – нежно, почти с мольбой укорил он её. – Так нужно. Мы пойдём.
Губы её приоткрылись, взглядом обречённой она поглядела в морскую даль и повторила за ним:
– Так значит, мы пойдём. А почему бы и не пойти? И зачем идти? Ничто ничего не изменит.
Они оба вспомнили о садике у Жаллонов, о теннисе, о полднике. Эти чистые в помыслах и неистовые в чувствах влюблённые дети думали о том, как игра снова заставит их рядиться в личины смеющихся подростков, и ощущали смертельную усталость.
«Ещё несколько дней, и нас разлучат, – твердил про себя Флип. – Мы больше не будем просыпаться под одной крышей, я стану встречаться с Вэнк только по воскресеньям, у её отца, у нас дома или в кино. А мне шестнадцать. Прибавить пять – будет двадцать один. Сотни, сотни дней… Конечно, есть несколько месяцев каникул, но они кончаются так отвратительно… и при всём том она предназначена мне. Она моя…»
И тут он ощутил, что Вэнк тихо сползла с его плеча. Плавно, почти незаметно – но явно по собственной воле – она, зажмурившись, скользила по камням, а выступ был так узок, что ноги Вэнк уже повисли над провалом… Он всё понял – и его не бросило в дрожь. Он ясно представил, что случится с его подругой, если не помешать ей содеять задуманное, и рукой обхватил её талию: ничто не должно было их разлучить. Прижимая её к себе, он почувствовал близость этого живого, упругого, сильного девичьего тела, равно готового подчиниться ему в этой жизни или увлечь туда, где царствует смерть…
«Умереть? К чему? Ещё не время. Следует ли отправляться на тот свет, так и не овладев всем, что здесь рождено для меня?»
На этой нависшей над морем скале он возмечтал об обладании – конечно, расплывчато, как грезят робкие подростки его возраста. Но во всём строе его желаний проступало уже нечто по-мужски властное: так помышляет о будущем богатый наследник, решительно настроенный воспользоваться благами, что отпущены ему временем и законами, установленными меж людьми. Впервые ему дано распорядиться их общей судьбой, он волен отдать её на произвол стихий или же прилепиться к каменному выступу, словно упрямое семечко, готовое прорасти и расцвести на неприветливом камне… Обеими руками он сжал у пояса и приподнял отяжелевшее безвольное тело подруги, поставил её перед собой и привёл в чувство, резко позвав:
– Вэнк! Пошли!
Она взглянула на него снизу вверх, увидела его, нависшего над нею, решительного, нетерпеливого, живого, и поняла, что умирать уже поздно. Со смесью восхищения и негодования она приметила и отблеск закатного солнца в чёрных глазах юноши, и его спутанные волосы, рот и лёгкую тень в форме крылышек на верхней губе – след грядущей мужественности – и прокричала:
– Ты меня мало любишь, Флип, мало, мало!
Он хотел было заговорить, но осёкся: от него ждали благородного признания, на которое он не был способен. И, покраснев, он опустил голову, признавая свою вину. Вину за то, что не позволил своей избраннице ускользнуть туда, где любовь уже не терзает до срока свои жертвы; за то, что берёг её как спасительное прибежище для собственной души, никому не доступное и уже одним этим драгоценное для него, а потому поддался слабости и не дал ей успокоения в смерти.
VI
Вот уже несколько дней по утрам запахи осени доносились до самого моря.
С восхода солнца до того часа, когда разогретая почва позволяет свежему дыханию моря вытеснить лёгкие ароматы развороченной земли в бороздах, обмолоченного хлеба, тёплого навоза, августовский утренний воздух на побережье отдавал осенней горечью. Изгороди были окутаны стойкой росой, и, когда Вэнк в полдень подбирала до времени опавший тёмный осиновый лист, его светлая изнанка оказывалась влажной и покрытой алмазными капельками. Из земли торчали тронутые лёгкой испариной грибы, а садовые паучки, спасаясь от ночной прохлады, забирались в кладовку для игрушек и там на потолке рядками смиренно пережидали, пока не возвращалось тепло. Но к середине дня природа ещё вырывалась из тенет осенних туманов и тонких паутинок, опутавших колючие кусты ежевики с налитыми тёмными ягодами, и тогда, казалось, возвращался июль. Солнце с высоты небес выпивало росу, иссушало в труху новорождённый гриб, насылало полчища ос на перестоявшую лозу и её худосочные ягоды, а Вэнк и Лизетта одинаковыми движениями сбрасывали с себя короткие вязаные кофты, с утра прикрывавшие их загорелые руки и шеи, чью смуглоту лишь подчёркивали белые платья.
Так прошло чередой несколько безветренных и безоблачных дней – лишь мелкие барашки, пушистые, неторопливые, появлялись на небе к полудню и тотчас таяли. Эти дни и были божественно неотличимы один от другого. Перванш и Флипу даже стало казаться, будто год застыл в самой приятной точке своего пути, неслышно запутавшись в августовских сетях, и в сердцах юных влюблённых поселилось умиротворение.
Они поддались очарованию простых радостей жизни и стали меньше думать о близкой разлуке: их уже не обуревало уныло-драматическое состояние духа, обычное у подростков, до срока постаревших от внезапной любви, её тайн, немоты и горечи неумолимых расставаний.
Их соседи-однолетки, партнёры по теннису и рыбалке, оставили побережье и перебрались в Турень; ближайшие загородные виллы опустели, Флип и Перванш остались вдвоём в большом доме с гостиной, обшитой полированным деревом, где пахло, как на старинном корабле. Они наслаждались полнейшим одиночеством, блуждая среди взрослых, которых почти не замечали, хотя те попадались им на каждом шагу. Вэнк, которую ничто, кроме Флипа, не занимало, исправно выполняла все привычные обязанности: собирала в саду душистую калину и мохнатый ломонос, чтобы украсить обеденный стол, рвала первые груши и позднюю смородину для десерта, разливала кофе, подавала своему отцу или отцу Флипа зажжённую спичку, кроила и шила простенькие платьица для Лизетты и жила своей собственной жизнью среди родителей-призраков, которых плохо различала и почти не слышала. От одного их присутствия она впадала в не лишенное приятности томное состояние полуглухоты, полуслепоты… Сестрица её, Лизетта, пока ещё выбивалась из общей серости, блистая чёткими и нелживыми красками детства. Впрочем, она походила на Перванш почти так же, как молоденький гриб – на своего более крупного соседа.