Шрифт:
Был такой случай. Еще в юности, на солдатской службе, будущий писатель однажды на исповеди признался священнику, что сомневается в бытии Божием. А тот поспешил донести начальству о вольнодумстве рядового Гриневского. Хотя, если разобраться, в этой истории именно солдат поступил, как верующий, открывшись исповеднику. Зато поп действовал, как чиновник, состоящий на службе не у небесных, а у земных властей.
К несчастью, он не был исключением. Православная церковь еще с петровских времен самым прискорбным образом смешивала эти понятия. Считалось, что государственные интересы оправдывают нарушение тайны исповеди. Это страшно роняло авторитет церкви в глазах мыслящей части общества. Легко представить, что происходило в сердцах тех, кто, доверившись «духовному отцу», имел потом дело с майором, как рядовой Гриневский, или жандармерией, как случалось с иными.
Нет, религиозным в церковном понимании Грина не назовешь. Его герои превыше всех благ ценят право самим выбирать свой путь. Так называемый горний промысел враждебен им почти так же, как дезертиру Тарту их рассказа «Остров Рено» — капитанское мнение, что матрос, хочет не хочет, должен нести службу. Им не надо начальства. Ни небесного, ни земного.
Большинству из них чужда и мораль, если понимать ее как систему предписаний и запретов, налагаемых на человека обществом, церковными или правовыми догмами. Впрочем, литература начала века вообще охотно демонстрировала пренебрежение к морали. Часто это выглядело кокетливой позой, дерзкая новизна которой щекотала нервы современников.
Я много лгал и лицемерилИ сотворил я много зла,— хвалился В.Брюсов, признанный столп литературной моды.
–
Легковесность брюсовских пассажей забавна. У Блока, Сологуба, Бальмонта можно отыскать кое-что и похлеще. Помнится, в школьные годы мне нравилось смущать такими цитатами учителей и одноклассников. Но стоит полистать хотя бы мемуары тех лет, чтобы убедиться, что все не так смешно. Мода на имморализм не обошлась без жертв. Не только в стихах, но и в действительности прослыть вероломным, стать причиной чьего-то отчаяния и погибели было в ту пору соблазнительно, как никогда. Многие старались. И, как водится, не без успеха.
Что до Грина, он к лаврам подобного сорта никогда не стремился. И у его героев проблемы другие. Большинство из них, пожалуй, согласились бы, что все дозволено. Однако признали бы и справедливость известной оговорки Камю: «но это не значит, что ничего не запретно».
Не стоит принимать это за пустую игру слов: здесь есть смысл, и серьезный. Свобода нравственного выбора ко многому обязывает. Презреть общепринятую мораль для мыслящего человека значит сознательно взять на себя всю ту ответственность, какую конформист привык валить на общество, среду, эпоху: «Я — что? Я как все…»
Грину по большей части интересны люди, чьи поступки осознанны. Им присуща, если можно так выразиться, абсолютная этическая вменяемость. Они могут благородно жертвовать собой, как Ральф в «Словоохотливом домовом», или развлекаться «безмерными, утонченными злодействами» подобно Авелю Хоггею из рассказа «Пропавшее солнце», но, как правило, полностью отдают себе отчет в том, что делают.
Когда здесь возникают этические запреты, они исходят не от общества, а из глубины души, отвергающей зло. Не от «страха Божия», а от совести героя. Иногда также от гордыни или обостренного ощущения уродства, нестерпимой пошлости зла, ибо гриновские персонажи, как и пристало детищам серебряного века, сплошь эстеты. Мир, окружающий героя, может быть сколь угодно загадочным, судьба — каверзной, душа — сложной, но этическая позиция ясна и отчетлива. Можно сказать, что любая ее деталь до блеска отшлифована рефлексией.
Редкостная прозрачность и чистота нравственной атмосферы, свойственная прозе Грина, не от неведения темных сторон бытия. Напротив: оттого, что автор смотрит на них с высоты, достигнутой бесстрашной мыслью. Как всякая высота, она холодна, и у читателя может возникнуть легкое головокружение, как от разреженного воздуха гор.
Но это не все. Автор больше чем верит в могущество добрых начал жизни — он его знает. В книгах Грина эта сила столь же осязаемо реальна, сколь недоступна рациональному истолкованию. Это не значит, что добрый герой в его произведении не может погибнуть, а того, кто по праву свободного волеизъявления предпочел зло, обязательно ждет житейское поражение. Но первый и на пределе отчаяния сохраняет богатство личности, второму же уготована медленная смерть души. Процессы ее злокачественного гниения или усыхания автор наблюдает у Энниока в «Жизни Гнора», у старого пропойцы Франка и молодого щеголя Ван-Конета из «Дороги никуда» — у самых разных персонажей. И надобно заметить, что в этих наблюдениях нет злорадного торжества. Скорее сосредоточенность врача, видящего, что пациент безнадежен, но его «случай» небезынтересен для науки. И печаль мыслителя, не забывающего, что каждая душа единственна — и изначально драгоценна. К тому же ведь он не зря признавался: «В книгах — моя биография», «я и Гарвей, и Гез». Значит, из двух героев-антагонистов не один добрый близок художнику. Злой тоже — часть его души, которую нельзя отторгнуть без боли.
Сам определяя свой путь, герой Грина, как правило, готов и ответить за этот выбор перед любым судом, земным или небесным, или встретить ожидающую за гробом пустоту, если это все-таки пустота. «Помолитесь за меня тому, кто может простить», — вот большее, что способен сказать такой гордец, на краю гибели вспомнив о Боге. Так говорит Гаккер из рассказа «Создание Аспера» — человек, и свою жизнь, и смерть посвятивший творчеству особого рода, похожему на соперничество с создателем всего сущего.
Еще жестче высказывается Бангок в «Дьяволе Оранжевых вод», причем и этот диалог происходит между персонажами перед лицом смертельной опасности:
«— Верите вы в Бога? — неожиданно спросил он.
— Да, Бога я признаю.
— Я — нет, — сказал русский. — Но мне, понимаете — мне нужно, чтобы был кто-нибудь выше, разумнее, сильнее и добрее меня. Я готов молиться… кому? Не знаю. /…/ Нам будет, может быть, легче и веселее… Давайте молиться…
— Оставьте, — перебил я. — Вы, неверующий, — молитесь, можете разбить себе лоб. А я, верующий, не стану. Надо уважать Бога. Нельзя лезть к нему с видом побитой собаки лишь тогда, когда вас приперло к стене. Это смахивает на племянника, вспоминающего о богатом дяде только потому, что племянничек подмахнул фальшивый вексель. Ему так же, наверное, неприятно видеть свое создание отупевшим от страха»…