Шрифт:
Однако, когда план его не удался, Салех как будто бы повеселел, у него словно гора с плеч свалилась. Он зашел в каморку к Морготу вслед за нами, выгнал нас вон, а потом они переругивались там минут десять. Причем Салех балагурил, а Моргот огрызался.
Картина под названием «Эпилог» висела у меня в гостиной, но сегодня я словно почувствовал что-то и перенес ее в библиотеку, поменяв местами с довольно посредственным летним пейзажем. Обычно летний пейзаж вселял в меня оптимизм, но сегодня мне не хочется ни лета, ни оптимизма.
Начинается вьюжная и морозная ночь, ветер тихо свистит и стучит в стекло, и моя светлая тоска по детству вдруг превращается в тоску черную, беспросветную. Я думаю о необратимости и безвозвратности. Мне кажется, аура картины, словно густой туман, окутывает меня все плотней, я дышу одним с ней воздухом, и этот воздух отравлен ее дыханием — дыханием обреченности на смерть. Художник часто вкладывает в картину то, о чем и не подозревает; так из банального перепева грустной сказки у Стаси получился «Эпилог» — картина вовсе не о любви и смерти. Картина о неизбежности, о предрешенности развязки.
Это лучшая картина в моем доме.
Стася входит неслышно, как всегда, и, как всегда, здоровается от порога. Она не сразу замечает картину на стене, садится на край кресла и начинает теребить юбку, не зная, куда деть руки.
— Я знаю, вам не понравится то, что я вам рассказываю, — начинает она, — но я все равно это расскажу.
— Конечно, — улыбаюсь я. — Меня не интересует прославление Моргота, я пытаюсь получить объективную картинку под соусом моего субъективного к нему отношения.
Она не улыбается мне в ответ. Она приходит, чтобы оправдаться за свое мимолетное, но сильное чувство. Это чувство было столь сильным, что породило «Эпилог»…
— Та безобразная сцена у меня дома… Вы не можете себе представить, что я испытала… Нет, это не было крушением иллюзий, я с самого начала не верила в то, что Моргот может меня любить. Он никого не мог любить, таким людям, как он, это чувство недоступно. Но… То, что он был с другой женщиной… Я и не подозревала, как это будет гадко, до тошноты, понимаете? Я не могла прийти в себя от отвращения. Я почти всю ночь провела в душе, я хотела отмыться… Это мерзость, мерзость!
Я деликатно опускаю глаза.
— Он звонил мне… Меня потрясла тогда его уверенность в себе. Он не чувствовал раскаянья, он не хотел осознавать, что сделал со мной! Да, я понимаю, он не был мне должен и ничего мне не обещал. Но люди, вступая в отношения, подобные нашим, имеют друг перед другом определенные обязательства!
— Мужчины смотрят на это по-другому, — я пожимаю плечами, — мы устроены иначе.
— Это не так. То, что вы говорите, — это оправдание распущенности и непорядочности. И я знаю мужчину, который бы никогда так не поступил. Который никогда бы не изменил мне!
Я не сомневаюсь в том, что этот мужчина — Макс. Я не хочу с ней спорить и тем более рушить ее иллюзии.
— Моргот звонил мне каждый день: мне кажется, он считал, что я дуюсь на него, как… как… пустоголовая кокетка. Он не понимал, что наше общение больше невозможно. Надо было полностью отказаться от чувства собственного достоинства, чтобы…
Она поворачивает голову к стене в поисках нужного слова и замолкает. Лицо ее меняется, на нем появляется — не удивление, нет! — оцепенение. И оцепенение это не похоже на эмоцию живого человека — мне становится по-настоящему жутко. Что я делаю здесь? С кем я сейчас говорю? Сплю я или бодрствую?
Стася встает с места и подходит к своей картине. Картина висит невысоко — у меня низкий полоток, — и Стася проводит рукой по полотну, словно проверяет, существует ли оно на самом деле.
След человека на земле… То, что остается после нас… Что она должна чувствовать, встречаясь с тем, что от нее осталось? Не слишком ли мало? Картина вдруг кажется мне горсткой пепла, в которую превращается огромная жизнь, жизнь, наполненная миллионами мыслей и смыслов, тысячами оттенков чувств, сотнями граней характера.
— Откуда это у вас? — задает она вопрос, которого я жду.
— Вам самой она нравится? — я не спешу отвечать.
— Это моя последняя вещь. Я продала ее незадолго до знакомства с Максом. И очень жалела об этом. То, что у меня ее купили, было для меня чем-то вроде высокой оценки, признания меня как художницы. Дело не в деньгах, хотя мне за нее заплатили очень много: это только повысило мою собственную ценность в моих глазах — понимаете, что я хочу сказать? Это значило, что кому-то нравится то, что я делаю, кто-то понимает меня, кто-то заметил меня.