Шрифт:
Она стояла перед ним, а он все не мог поднять на нее глаз, рассматривая ее шаль и выглядывающие из-под бахромы, как из сетей, глянцевые пуговицы кардигана. Потом осторожно взял ее руку и, поднеся к губам, не поцеловал, а лизнул несколько раз, но не чувственно, влажным языком, а мелко и сухо, как собака. Она покорно вся притянулась к нему вслед за рукой, ласкательно обняла его, прижала к себе. Он уткнулся головой ей в живот, зарылся в ее мягкую шаль и замер. Вечность приняла их под свой оморфор и схоронила на время от всех посторонних звуков в глубокой тишине взаимного проникновения.
— Как ты? — глупо спросил он, оторвавшись наконец от нее.
— Как? — улыбнулась она. — Как одинокая гармонь.
— Одинокая гармонь? Нет, ты моя одинокая гармония, — нежно поправил ее Герман. Неужели к нему вернулся дар игры слов? А он считал его утерянным на автомобильной свалке в Окленде.
— А ты? Как ты оказался дома?
— Мать тяжело заболела, ей нужна была операция на легких. А отец за три года до этого отравился какой-то дрянью в гараже.
— Но ведь здесь осталась сестра?
— А что сестра, усвистала за мужем во Владивосток, вертихвостка, вот мне и пришлось все бросить и мчаться назад. Почти все деньги, что привез, ушли на операцию, — как по накатанному соврал он.
— И как она сейчас? — участливо спросила Анна.
— Умерла, — коротко ответил он и отвернулся. Комок подкатил к горлу. Стало так горько, что он не смог спасти мать, что вся жизнь родителей прошла для него вскользь, по касательной. И теперь он сирота, и у него никого нет, никаких родителей, даже таких вот, как его.
Она не стала его утешать, просто присела рядом, накрыла его руки своими, и он почувствовал впервые за долгое время покой и целостность.
Они посидели еще с полчаса, он угостил ее красным вином. И по тому, как торопливо он открыл бумажник и как лихо достал требуемую сумму, Анна поняла, что это единственная бумажка в его роскошном потертом портмоне. В кафе было душно, и она предложила прогуляться. Он поднялся за ней и с такой тоской взглянул на их недопитые бокалы, что ей стало стыдно. «Бедняга, он даже допить не успел, — сочувственно подумала она, — может, это единственный бокал, который он может себе позволить. Может, ему обедать будет не на что».
Они медленно шли по Тверской в завихрениях колкой поземки и тихо переговаривались, очень осторожно касаясь жизни в разлуке и так же осторожно касаясь друг друга. Они не договаривались о том, как будут жить дальше. Словно все уже было решено и обговорено заранее. Но они целовались. Целую неделю они только целовались, как два изголодавшихся по ласке ребенка. Теперь перед ними предстала простая истина, не понятая ими в двадцать лет. Поцелуй — это целая жизнь. В каком-то смысле поцелуй даже важнее самой близости, так как в заключительном акте любви человеком движет уже страсть, непреодолимый сладостный инстинкт, после удовлетворения которого наступают насыщение, покой, а иногда и безразличие. Поцелуй же — это как первый глоток жаждущего. Он — выражение твоей личности в любви, он приоткрывает тайну будущей близости, ее уровень. Недаром проститутки не целуются. Ведь наслаждение близостью можно подделать, сымитировать, что часто и делают женщины, боясь показаться своим партнерам несексуальными. Ведь сейчас модно быть сексуальными. Поцелуй подделать невозможно, он говорит о тебе все и является всем. Признанием и заветом одновременно.
Они целовались допьяна, и эти поцелуи возвращали им украденную юность.
Несмотря на лихорадочное возбуждение от встречи с Анной, в эти дни Герман спал крепко и сладко, как в детстве. Вот и теперь сон был светлым и радостным. Ему грезилось, что он никогда не уезжал из дома, что с его страной не приключилось никакой перестройки и что он стоит на залитой огнями сцене дивного театра и поет легко, полной диафрагмой. А живые звуки его голоса выпархивают у него из груди в зал легкими золотистыми бабочками. Звуки, как в юности, лились из него плавной, широкой рекой. Эта река, этот рой золотистых бархатных бабочек трепетал, зависнув над залом и освещая лица слушателей, которые, запрокинув головы и затаив дыхание, восхищенно следили за этим удивительным полетом. Герман засмеялся во сне, проснулся, разбуженный собственным смехом, и тут же вспомнил, что не один теперь в этом ужасном и холодном мире. Прижавшись к нему, рядом сладко спала Анна. Во сне у нее было нежное девичье выражение лица, только короткие, но глубокие бороздочки морщин на переносице выдавали возраст. Анна часто хмурила брови, когда задумывалась. А думала она теперь о чем-то всегда.
Его любимая походила на невиданной красоты неизвестный музыкальный инструмент, который долго лежал в дорогом бархатном футляре коллекционера редкостей и радовал глаз хозяина чистотой линий, затем был похищен или утерян и целую вечность пылился в лавке старьевщика, где на нем бренчали от нечего делать хозяйские дети. А потом в лавку заглянул бедный музыкант и вывел на нем такие мелодии, что все ахнули. Кому же теперь по праву принадлежит этот инструмент?
Почувствовав во сне, что он на нее смотрит, Анна очнулась и пролепетала, не открывая век:
— Счастье мое! Таких, как ты, не было, нет…
— И не надо! — горько рассмеялся ей в такт Герман.
На следующий день она принесла ему деньги. Долго раздумывала сколько. Решила, что 500 баксов вполне приличная сумма и в то же время не такая большая, чтобы он подумал, что у нее денег куры не клюют. Герман отказывался, тогда она решительно оборвала его:
— Что же мне, встать на колени? — и попыталась. Он ее подхватил, обнял за талию, расцеловал и небрежно принял конверт. Сто долларов он дал сестре, остальное промотал в три дня. На последнюю сотку купил себе роскошный парфюм и дорогой маникюрный набор. Такая беспечность ошеломила и слегка обидела Анну: «Я столько претерпела, чтобы заработать эти деньги, а он в секунду пустил их на ветер». Она начала приглядываться к любимому и обнаружила удивительные вещи.