Шрифт:
А Антон уже ликер из библиотечного шкафа принес. И две рюмки. Быстро так. И брату налил. И себе. Свою уж выпил. Налил еще.
– Пей, Яша. Вкусно.
– Ладно. Выпью. А ты что это, Антоша, будто пить привыкаешь? Тогда вот тоже. А?
– А что же? Хотел бы привыкнуть по-настоящему. Полюбить то-есть. Это не плохо. Люди глупые - плохо. А это неплохо. Только не могу я. Четыре раза пробовал чтоб до пьяна. Не выходит. Тошно. И еще скучнее потом. То-есть еще тоскливее. А хотел бы я уметь пить, как Корнут?
– Многообещающее желание. Так-таки как Корнут.
– А что же? Корнут счастливее их всех. И потом дай ты Корнуту хоть какое-нибудь образование... Да нет. Не хочется мне про то говорить.
– Про что про то?
– Про наших.
– Про каких про наших?
– Да про всех. Говорю ли, думаю ли долго, потом будто пух в голове. Будто открыл кто-то череп, мозг вынул и пуху наложил. Противно. И твое про коменданта противно. Другим жить надо.
А ты чем живешь?
– ...Так.
– Книгами, что ли? Так и я книгами жил и живу. То есть не книгами, а с книгами. Так правильнее будет. В тихую минуту книги. Вот человек один, а хочется ему черт знает кого - книги. В здравом рассудке и твердой памяти решил человек предпринять что-нибудь, требующее специальных знаний - книги! Вот что книги. Для жизни книги. Для жизни! Куда же они еще? А если жизнь для книг, если жизнь для искусства, скажем, то это... это черт знает что. И не профана речь слышишь. Сам комендант, судия нелицеприятный, не раз кричал про меня: высокообразованный.
– А мне вот в университет не хочется, Яша.
– Почему? Да что же ты делать будешь? Гимназию кончил. Я в твою пору только о том и думал.
– Так. Скучно. А там в университете люди. Много людей. Не могу я людей. В гимназии тоже мука была. Я один люблю. Один. Ну, так, как сейчас, это можно. Вдвоем. Я вот книгу читаю, и люблю, и понимаю. А почему? Напусти сюда тридцать человек - не то будет.
Встал Яша с дивана. Руку правую простер. Запел нелепо:
– А-ри-сто-кра-тизм.
Выпил Антон, свою рюмку поставил.
– Скучно. И с тобой скучно.
Издалека, издалека Антошин взор вошел в львиную комнату его. Там, где был он, там, где плавал-летал, было лучше. Но так хорошо здесь. Так хорошо мечтать. О себе мечтать и о Дорочке.
– А? Что?
– Да пойми, что нужно нам еще и еще на Доримедонта насесть. И скорей. Скорей! И с тобой вдвоем. Понимаешь, вдвоем. Психологически один я немогу. Не могу. О, зачем я не сделан из железа, или, по крайней мере, из того, из чего сделан дядя Семен!
Сидели в львиной комнате. Через полчаса Яков говорил Антону:
– Дурацкий твой ликер пей и не мешай мне дело делать. А на тебя надеюсь. Вместе на Торговую пойдем. Завтра после обеда поедем. Addio! Спать мне. Спать мне пора. Да! Давно сказать хотел. Открыл бы ты этот шкаф несгораемый. Комендант говорит: пустой он и ключ потерян. А, может, он тысяч сто туда засунул да и позабыл. Четверть века он здесь не был. Поковыряй-ка от скуки. Поковыряй-ка. А то слесаря позови. Но тихим манером. Мы сто тысяч-то и поделим. Так-то. Поковыряй. А если вместо ста тысяч скелет на тебя выпрыгнет, тоже неплохо. К настроению твоему подойдет. Стихи напишешь. Addio! О, как я зол!..
Со свечой пробирался Яша наверх, к себе. Злоба, желтая злоба перед ним облаком ли, ядром ли от Царь-пушки катилась. Ногой гнал. И легко шло перед ним.
Кровь в мозг ударяла. Улыбкой злою усмехнулся. И шел по темному дому, по спящему. Вдруг испугался. Схватился за голову. В комнату свою вошел-вбежал.
– О-о! что они со мной делают! До чего довели... До каких мыслей...
XVIII
Смерть, смерть в дому под Егорием. Не как в купеческий дом в настоящий, в крепкий вошла. Не с постным лицом важно-строгим, не в белом одеянии, не со свечой в изголовье отходящего встала слушать чинные слова молитв белоризных слуг божиих.
Обезьяной гримасничающей, глазастой по углам бегает, перепугами бабьими тешит черное нутро свое пустое.
Вдова, старуха Горюнова, рыхлая, истомленная бродит-ползает по комнатам домика. Глазами в глаза смерти нехристианской неподобающей заглянет, ужаснется, креститься начнет.
И смерть-обезьяну украдкой перекрестит. А та и не покорежится. Хихикает, лапой живот чешет.
Ходит, бродит вдова, об двери, об комоды боками задевает. Дорофеюшка затихшая, дочка заплаканная навстречу. Голосом строгим дочка:
– Мамаша! Сегодня же, сейчас же сюда перенести его кровать. Необходимо, мамаша. Дышать ему там нечем. Не комната, ящик какой-то. И доктор говорил.
– Не томи ты меня, Дорофеюшка. В гостиную! Кто кровать в гостиную ставит!
– Мамаша! Сережа умирает.
– Без покаяния умирает. Без покаяния. Церковь заступницу усердную отринув рукой грешной. Пред людьми сын меня опозорил навек. И душу свою погубит. Погубил уж! Погубил уж!
– Тише, мамаша. Уснул он. И не о том речь. Уж если не могли мы его в свое время в Крым отвезти, так должны мы ему дать хоть умереть-то спокойно. По утрам там продохнуть нечем. Ночью в жару мечется. И солнце там к вечеру только. К чему уперлись? Почему не сюда?