Шрифт:
Но чем бы это ни объяснялось и как бы ни объяснялось, Антон понимал, что это не достоинство его, что, рассуждая объективно, и он виновен, что сын вырос таким. Сперва он где-то что-то, может, и проглядел, потом, заметив в характере сына изъяны, начал уступать жене, а теперь уже поздно что-то сделать, да, видимо, и невозможно: вон как хищно блеснули у сына глаза…
— Здравствуйте! Принимайте гостя! — раздалось от порога.
Ни Антон, ни Лиза не услышали, как зашёл Субботин. Но, увидев плачущую Елизавету Никандровну, он смешался:
— Извините, я вроде не вовремя.
— Дядя Ваня… Дядя Ваня!.. — воскликнула Елизавета Никандровна, как когда-то давно-давно, на лесной опушке, когда вот этот же человек, тогда молодой, полный сил и жизни, заговорил с ней о её отце, погибшем во время побега из Александровского централа. Подбежала и так же, как тогда, ткнулась ему в грудь.
— Ну-ка, ну-ка, Лизонька… Дай я погляжу на тебя, какая ты стала? — весело проговорил он и, чуть отстранив от себя, заглянул в глаза. — Красавица! Ты, Лиза, такая же красавица, как и в юности.
— Ах, дядя Ваня… товарищ Чуркин… Я так рада. Сколько лет прошло!
— И я рад, Лиза. Вот видишь, и увиделись. Судьба. А чего это плакала? Антон обидел? Он, известно, изверг…
— Нет, Антон у меня хороший, — сказала Елизавета Никандровна. — Это мы так… — И она смешалась. — Да что это мы стоим? Раздевайтесь — и к столу. И вообще, мы вас сегодня никуда-никуда не отпустим. Раздевай же его, Антон. — И Елизавета Никандровна побежала в комнату.
Иван Михайлович снял пальто, причесал редковатые волосы.
— А всё-таки что за слёзы у вас тут, прости за нескромный вопрос?
— Сын, понимаешь, беспокоит меня всё больше. Вот поговорили о нём сейчас.
— Вот как… Да, дети подчас — сложный вопрос.
— Сложный, — вздохнул Антон. — Мой руки. Как съездилось в колхоз?
— В общем — хорошо. Интересный человек председатель тамошний, — проговорил Субботин, гремя рукомойником. — Партизан маленько. Взял да и засеял рожью почти все посевные площади. Ну, да партизаном в наше время иногда и полезно быть — скорее добьёшься чего-нибудь.
— Долго у нас ещё будешь? На завод когда ждать? — подавая полотенце, спросил Савельев.
— Побуду. И на завод ещё зайду. Но я сейчас снова по сельскому хозяйству.
— Вон как. Значит, не непосредственное моё начальство теперь?
— Выходит. Жалеешь?
— Радуюсь. Без всякой опаски водку можно с тобой пить теперь.
— А то опасался?
— Да побаивался.
Смеясь, они прошли из кухни в комнату.
Полипов, закончив рабочий день, по старой, выработавшейся годами привычке проверил, не осталось ли каких бумаг на столе, заглядывать в которые посторонним не следовало, заперты ли ящики стола и стоявший в углу кабинета несгораемый шкаф. Потом взял портфель, намереваясь пойти домой, но вместо этого сел в мягкое кресло для посетителей, прикрыл глаза и задумался.
Думал он в последние дни всё о том же — о Субботине. Секретарь обкома уже неделю живёт в Шантаре, разъезжает с Кружилиным по колхозам, но в исполком ни разу не зашёл, о письме, которое он, Полипов, написал в обком, ничего не говорит. Полипов тоже ничего не спрашивает. При редких встречах Субботин равнодушно здоровается. Он, Полипов, кивает головой, отвечает на приветствие, и они расходятся каждый в свою сторону.
Но приехал-то Субботин по поводу его письма, это уж Полипов знает. Что он готовит ему, какой сюрприз? Созовёт бюро райкома и объявит, что жалоба Полипова на секретаря райкома необъективна? Но это не жалоба, не такой дурак он, Полипов, чтобы писать жалобы. Это просто письмо коммуниста в вышестоящий партийный орган с просьбой разъяснить непонятное. Да, не вовремя снова бросили Субботина на сельские дела. Прежний секретарь по сельскому хозяйству разъяснил бы, что такое самовольство, не ему, Полипову, а Кружилину. Так разъяснил, что долго бы у того чесались определённые места. А потом этот козырь долго лежал бы в кармане у Полипова. Но кто же знал, что всё так получится?
И вообще — везёт этому Кружилину. Осенью совсем было запурхался с заводом, уборка хлебов шла медленно и вяло. И он, Полипов (здесь Полипов внутренне усмехнулся, сохраняя на лице хмурую задумчивость; он умел это делать — смеяться про себя, одним сознанием), не особенно форсировал косовицу, сквозь пальцы смотрел на то, что почти во всех хозяйствах жатва идёт вдвое медленнее, чем могла бы идти при более чёткой организации и строгом контроле. Он носился из колхоза в колхоз, поднимая шум только вокруг обмолота и хлебосдачи, требуя бросать сюда все силы, тягло, транспортные средства.