Шрифт:
– О, он не говорил, что уезжает.
– Жаль! Видите ли, дорогая, на мой вкус, господин де Прованс слишком хорошо знает латынь. Мне приходится говорить по-английски, чтобы отомстить ему. Это господин де Прованс взвалил на нас заботу о Бомарше, своей личной властью стараясь засадить его в Бисетр, в Фор-л'Эвек, незнамо куда, но оказалось, что этого господина де Бомарше голыми руками не возьмешь. Ах, так господин де Прованс остается! Жаль, жаль. Знаете ли вы, сударыня, что в вашем окружении я знаю лишь одного порядочного человека – господина де Шарни.
Королева вспыхнула и отвернулась.
– Мы говорили о Бастилии, – продолжал король после недолгого молчания… – и вы оплакивали ее взятие.
– Прошу вас, ваше величество, садитесь, похоже, вы еще многое хотите мне сказать.
– Нет, благодарю вас; я предпочитаю говорить стоя;
О ходьба идет на пользу моему здоровью, о котором никто не заботится, ибо аппетит-то у меня хороший, а пищеварение плохое. Знаете, что сейчас говорят? Говорят: король поужинал, король спит. Вы-то видите, как я сплю. Я здесь, я бодрствую, пытаюсь переварить пищу, беседуя с женой о политике. Ах, сударыня! Я искупаю грехи! Искупаю грехи!
– Какие грехи?
– Я искупаю грехи века, сделавшего меня козлом отпущения; искупаю госпожу де Помпадур, госпожу Дю Барри, Олений парк, я искупаю арест бедняги Латюда, который тридцать лет томился в тюрьме; страдания обессмертили его имя. Вот еще одна жертва, пробудившая ненависть к Бастилии! Бедняга! Сколько глупостей я натворил, сударыня, позволяя делать глупости другим. Я содействовал гонениям на философов, экономистов, ученых, писателей. Ах, Боже мой! Ведь эти люди ничего не просили, кроме позволения любить меня. Если бы они меня любили, они составили бы гордость и красу моего царствования. Господин Руссо, к примеру, – этот предмет ненависти Сартина и прочих; что ж, я видел его однажды, это произошло в тот день, когда вы пригласили его в Трианон, помните? Правда, платье его было плохо вычищено, а лицо плохо выбрито, но все это не мешало ему быть честным человеком. Надо было мне надеть толстый серый сюртук, шерстяные чулки и сказать господину Руссо: «Пойдем-ка отсюда и побродим вместе по лесам Виль-д'Авре!»
– Вот еще! С какой стати? – перебила королева с величайшим презрением.
– Тогда господин Руссо не написал бы «Савойского викария» и «Общественный договор».
– Да, да, я знаю, как вы рассуждаете, – сказала Мария-Антуанетта, – вы человек осторожный, вы боитесь народ, как пес боится хозяина.
– Нет, как хозяин боится пса; быть уверенным, что собака вас не тронет, – не пустяк. Когда я гуляю с Медором, пиренейской сторожевой, подаренной мне королем испанским, я горжусь его дружбой. Можете смеяться сколько угодно, и все же не будь Медор моим другом, он наверняка растерзал бы меня. Но я говорю ему: «Медор хороший, Медор умница» – и он лижет мне руку. Язык приятнее, чем клыки.
– Так-так, льстите революционерам, потакайте им, бросайте им куски пирога!
– Вот-вот! Так я и поступлю, могу заверить вас, что ни о чем ином я и не помышляю. Да, решено, я скоплю немного денег и буду обходиться с этими господами, как с Церберами. Возьмем, к примеру, господина Мирабо…
– Ну-ну, расскажите мне об этом хищном звере – Пятьдесят тысяч ливров в месяц сделают его Медором, а если мы будем медлить, он, быть может, потребует полмиллиона.
Королева рассмеялась, до того жалкими показались ей речи короля.
– Какой позор, – заискивать перед подобными людьми! – воскликнула она.
– Или возьмем господина Байи, – продолжал король. – Он получит портфель министра искусств в министерстве, которое я с радостью создам. Господин Байи станет другим Медором. Простите, что я спорю с вами, сударыня; но я придерживаюсь того же мнения, что и мой предок Генрих IV. Это был политик, способный заткнуть за пояс кого угодно, и я чту его заветы.
– Какие же?
– Не подмажешь – не поедешь.
– Нечто подобное проповедовал Санчо Панса.
– И Санчо сделал бы народ Баратарии весьма счастливым, если бы Баратария существовала.
– Ваше величество, ваш предок Генрих IV, на которого вы ссылаетесь, хотел угодить и нашим и вашим: свидетельство тому – судьба маршала де Бирона, которому по его приказу перерезали глотку. Так что он мог говорить все, что угодно. Вы – другое дело: рассуждая, как он, и поступая так, как вы поступаете, вы лишаете королевскую власть, которая держится лишь на уважении, права на уважение; что же в таком случае станется с величием? Величие – не более чем слово, я знаю; но в этом слове сосредоточены все королевские добродетели: уважение – залог любви, любовь – залог повиновения.
– Ну что ж, давайте поговорим о величии, – с улыбкой перебил король, – давайте поговорим. Вы, к примеру, никому не уступаете в величии; более того, никто в Европе, даже ваша матушка Мария-Терезия, так много не рассуждал о величии.
– Я понимаю; вы хотите сказать, что королевское величие нимало не мешает французскому народу меня ненавидеть, не так ли?
– Я не говорю ненавидеть, дорогая Антуанетта, – мягко возразил король, – но в конечном счете вас, быть может, любят меньше, чем вы заслуживаете.