Шрифт:
— Ты хочешь сказать, что король тоже…
— Я ничего не хочу сказать. Это занятие для прессы, — ответил он, — которая, можно предсказать с уверенностью, к концу недели вцепится в это дело зубами.
Дверь лифта гостеприимно отворилась.
— Тогда зачем ждать, Френсис? Почему не ударить сейчас, пока король не пришел в себя и не справился со всеми этими неприятностями?
— Потому что Майкрофт — тольно кучка дерьма. А короля предстоит столкнуть не с кучи дерьма, а с горы, и к концу своей поездки он доберется до самой вершины, Я могу подождать.
Они вошли в тесный непритязательный лифт, втиснутый в лестничный нолодец во время одного из предыдущих ремонтов здания в этом веке. Теснота его металлической коробки вынудила их прижаться друг н другу, и, когда дверь лифта закрылась, она могла видеть, как его глаза зажглись уверенностью и даже дерзостью, словно у льва в его логове. Она могла быть либо его добычей, либо его львицей; ей оставалось либо не отставать от него, либо быть пожранной.
— Есть дела, с которыми ты не можешь ждать, Френсис.
Шагать с ним след в след, держаться рядом с ним, даже когда он крадется к своей собственной горной вершине. Она протянула руку мимо него к панели с кнопками и на ощупь нашла ту, которая остановила лифт между этажами. Ее блузка была уже расстегнута и его пальцы массировали упругую плоть ее грудей. Она вздрогнула: он делал ей больно, его пальцы становились все более настойчивыми, а стремление доминировать — все более явным. Он все еще был в пальто. Ей приходилось позволять ему это, поощрять его, быть снисходительной. Он менялся у нее на глазах, избавляясь от скованности, а, возможно, и теряя контроль над собой. Неудобно зажавшись в угол лифта, упираясь ногами в его стены и чувствуя холод металла на своих ягодицах, она знала, что ей придется идти с ним, куда она сможет и куда он захочет: второй такой возможности не будет. Такой шанс выпадает раз в жизни, и ей надо хвататься за него, скажет он „пожалуйста" или нет.
Было четыре часа утра и совсем еще темно, когда Майкрофт на цыпочках выбрался из спальни и начал одеваться, стараясь не шуметь. Кенни все еще спал, по-детски разметавшись в перепутанных простынях и обнимая рукой игрушечного мишку. Движимый глубоким, естественным желанием защитить молодого человека, Майкрофт почувствовал себя скорее отцом, чем любовником. Ему оставалось надеяться, что то, что он делал, было правильно.
Одевшись, он сел за стол и включил настольную лампу, чтобы написать записку. Несколько попыток кончались одним и тем же: он рвал записку на мелкие кусочки, пополняя ими растущую горку обрывков. Как объяснить, что он разрывается между чувством любви и долга по отношению к двум мужчинам, королю и Кенни, которым из-за него грозит опасность? Что он бежит сейчас, потому что всю свою жизнь он убегал и потому что другого ответа не знает. Что ничего не изменится и после поездки короля, она только отодвигает катастрофу на три дня.
Горка разорванной бумаги все росла и в конце концов он написал: „Поверь, я люблю тебя. Прости". Это звучало слишном выспренно и слишком кратко.
Он спрятал клочки бумаги в свой портфель, осторожно щелкнув его замками, и надел пальто. Потом выглянул в окно на улицу, где было так же пустынно и холодно, как у негра на душе. Насколько мог осторожно, он прокрался в спальню, чтобы положить записку на столик, где ее сможет увидеть Кенни. Прислоняя ее к вазе с цветами, он увидел, что Кенни сидит в кровати, полусонными глазами таращится на портфель, на пальто и на записку и начинает понимать происходящее.
— Почему, Дэвид, почему? — прошептал он. Он не стал кричать, не ударился в слезы, в его жизни и с его профессией уже было столько уходов, но в каждом его слове было обвинение.
Ответа у Майкрофта не было. У него не было ничего, кроме чувства безысходного отчаяния, от которого он хотел избавить всех, кого любил. Он бросился бежать — прочь от Кенни, одиноко сидящего на своем троне из простыней и прижимающего к груди любимого мишку, прочь из квартиры, мимо пустых молочных бутылок, в реальный мир, в темноту. Его шаги гулко звучали в тишине пустынной улицы, и впервые в своей взрослой жизни Майкрофт почувствовал на щеках слезы.
А потом в этот день слезы были везде. Висели в сыром воздухе зимней ночи, стекали по замшелым стенам домов в переполненные цементные канавки водостоков, блестели в глазах бездомного старика, вглядывавшегося в лицо своего короля. Старик давно перестал обращать внимание на многодневный чернозем у себя под ногтями и на въевшийся в него запах старой мочи. Его король услышал с нескольких ярдов и тем не менее опустился на колено возле жилища старика со всем его снарбом — саквояжем, перемотанным бечевной, рваным и грязным спальным мешком и набитой газетами большой картонной коробкой; все это старик каждый вечер рисковал не найти на своем месте, вернувшись к ночлегу.
— Как удается выжить в таких условиях? — спросил король у стоявшего рядом представителя благотворительной организации.
— Спросите его об этом сами, — предложил представитель, которому за годы работы осточертели сильные мира сего, которые приходят посмотреть на несчастных, прилюдно выразить им свое сочувствие и которые все до одного видят в этих несчастных не людей, а какие-то бездушные предметы. Посочувствовав, они все до одного уходят, чтобы больше никогда не появиться.
Король вспыхнул. У него хватило душевной чуткости, чтобы, по крайней мере, осознать свою бестактность. Он стоял, опустившись на одно нолено и не обращая внимания на слякоть и мусор, слушая и стараясь понять. А на отдалении, в другом конце подземного перехода, сдерживаемая Майнрофтом стайка журналистов запечатлевала на пленку образ опечаленного, скорбящего человека, преклонившего колени в грязи, чтобы выслушать скорбную повесть бродяги.