Покровский Александр Михайлович
Шрифт:
— Ну! Это я однажды вышел! Утром! Я тогда на дебаркадере работал. Ну! И по всей реке! Ну, поебся! Ну, зачем же в реку?!..
Мангушев не успел представить себе утро-тишь-слюдяную воду, а по ней до горизонта, ободками вверх, опадая своей протяженной частью… От столь умиляющих видений его спас зов подходящего катерка. Нужно было торопиться и он подхватил свои вещи, и его славный собеседник тоже подхватил, и устремились они на катерок.
Народу набралось очень много. Несмотря на понедельник, все шли и шли и набивались стоймя, и Мангушев с беспокойством оглядывался по сторонам: ему не хотелось встретить знакомых, а то придется пойти с ними и конец всей затее.
Знакомых, слава Богу, не было, и все уже стояли плотно, и вязкий телесный запах столбом поднимался откуда-то с пола.
Мангушеву как-то трудно было сразу сообразить, отчего это запах поднимается столбом, как-то было не до того, его прижали, кто-то кричал: «Да не напирай, твою мать!»— кто-то поднял высоко над собой, как ребенка, трехлитровую банку с пивом, и кто-то рядом, увидев пиво, принялся рассуждать, что пиво теперь — дерьмо, одна вода, вот взял он недавно вот так же три литра — и одна вода; справа беседовали о политике, дыша ему в ухо, в прижатом состоянии, говорили, что на таких просторах такая огромная держава не может не гнить.
— Это ж диплодок! У него ж пятнадцать хвостов! Он пока повернется! А головка-то маленькая, необразованная и без мозгов! — и еще прибавляли:— Эти пятнадцать республик, мать их, как пятнадцать котов, а попробуй, удержи в руках пятнадцать котов.
Тут же рядом удовлетворенно поминалась вчерашняя драка:
— Это Вовчик-то! Да где ему: два мосла и кружка крови!
И Мангушев подумал: «Как, все-таки, мне чуждо все социальное».
А потом все утихли и стояли с неподвижными лицами, складки на лицах ослабли, повисли, словно драпировка в театре, да так и застыли, замерли, и Мангушеву, из-за этой неподвижности вдруг почудилось, что все эти люди неожиданно стали похожи на мягких кукол в кукольной мастерской, где они висят плотными рядами.
«Такие куклы со звуком. Дерни за ниточку и отзовутся в нужной тональности», — сказал он чуть ли не вслух, а потом подумал, что, скорее всего, звук у них обитает где-то в глубине и дергать ни за что не нужно, надо только нажать на грудную клетку и пальцы мягко провалятся, уйдут в ее податливую глубину, и там обязательно натолкнутся на гуттаперчевый выступ, виновный в этом горестном всхлипывании.
Наш Мангушев, пребывая на палубе катерка в зажатом состоянии, не осознавая всего до конца, видимо все же испытывал самую натуральную тоску по живым человеческим эмоциям, выражаясь высоким слогом, он тяготел к оттенкам, так сказать, души, перенесенным на лица, ведь именно эти, скажем так, оттенки говорят о жизни сознания, о менталитете говорят — вспомнил он это новое словцо — и именно они делают лицо человеческим.
Мангушев недолго испытывал нежную тоску по живым эмоциям — всего несколько секунд — нет, нет, нет, никакого лица с эмоциями он вдруг ни с того ни с сего не увидел, нет, исключено, просто причалили, а потом его прижал так, что он сказал французское слово «терибль», случайно, застрявшее со школы и означавшее «кошмар», а потом выбирались на пирс по хлипким сходням и он, в миг забывший свои страдания по поводу поиска признаков человечности, выбирался тоже и волновался уже по совершенно иному поводу: как бы не заняли его укромное место там далеко на конце песчаной косы, ведь он уже мысленно так его обжил.
Но вот он уже на причале и вот он уже на берегу, и скинул он уже свои светлые полукеды и стянул носки, и отправился по плотному мокрому песку у самой воды, чтобы добраться до того самого места. Дорога была не близкой, и все волнения из-за монотонности передвижения оставили его на какое-то время, и он снова стал наблюдать, и, наблюдая, он еще раз получил возможность убедиться в несовершенстве человеческих фигур.
«Мужское уродство в отличие от женского еще как-то можно пережить — грезилось ему — на фоне того, что сам ты строен».
В подтверждение этого две женщины шли, словно вставшие вертикально гусеницы-многорядки — так много на них было тряских складок и потом они как-то все были очень плохо сделаны, как-то с детства нехорошо.
Как нехороши были покатые плечи, как нехороши были отцветшие, иначе говоря, свободно свисающие этаким трикотажем, груди, проще говоря, квашня квашней: ведь могут же груди быть плотными, лоснящимися на солнце, словно резиновые пупсы, при взгляде на которые ему почему-то вспомнилось лежбище котиков, обмахивающихся ластами-веерами. Он вчера смотрел «В мире животных» о Курилах.
А потом в уме у Мангушева неизвестно отчего возникла сковорода с уложенными в нее пофыркивающими котлетками, которые хозяйка забыла обвалять в сухарях и он ясно услышал клокотанье и аплодисменты кипящего масла. Ум Мангушева теперь был полон сравнений.
«У этих женщин, — размышлял он, прекратив внезапно думать об их груди и тут же незамедлительно принявшись мыслить об их лопатках, — из-под кожи так вечно торчат лопатки, что кажется достаточно только одного толчка или неловкого движения, чтоб они проткнули кожу насквозь».