Шрифт:
— Я думаю, нельзя похвалить, если человек портит остаток жизни именно тому, который только ради него и хотел бы еще пожить.
— Да, я готов был бы лежать спокойно, потому что люблю отца не хуже других.
— Ну да, ты его не бьешь, — возразил Павел, — ты приносишь ему хлеб и воду, и не выпьешь вино, которое дает тебе епископ от причастия, чтобы отнести больному. Конечно, это что-нибудь да значит, но этого еще далеко не довольно!
— Я не святой!
— Да, и я также! — воскликнул Павел. — Я исполнен слабостей и грехов; но что значит любовь, которой учил нас Спаситель, это я знаю, это и ты можешь знать. На кресте умер Он за тебя, и за меня, и за бедных, и за злодеев. Любить — это и легче, и труднее всего. Любовь требует жертв! А ты? Припомни-ка, сколько времени прошло с тех пор как отец в последний раз видел тебя веселым!
— Я не умею притворяться.
— И не нужно; но любить ты должен. Воистину, любовь доказывается не тем, что творит рука, а только тем, что радостно приносит сердце и в чем заставляет себе отказывать.
— А разве то не жертва, что здесь гибнет моя молодость? — спросил юноша.
Павел вдруг отступил от него, покачал с удивлением своей косматой головой и сказал:
— Вот оно что! Так ты думаешь об Александрии? Конечно, жизнь летит там скорее, чем на нашей пустынной горе. Смуглая пастушка-то тебе ведь не нравится, а уж не заглянула ли там тебе в глаза какая-нибудь белая да румяная гречанка?
— Не докучай ты мне женщинами! — возразил Ермий с непритворным негодованием. — Было там с избытком другого, на что стоило смотреть!
При этих словах глаза юноши сверкнули, и Павел спросил с напряженным ожиданием:
— Ну?
— Ты же лучше меня знаешь Александрию, — ответил Ермий уклончиво. — Ты там родился, и люди говорят, что ты был богатым юношей.
— Люди говорят? — спросил Павел. — Может быть, люди и правы; но знай вот что: я рад, что у меня ничего не осталось из всего, что мне там принадлежало, и благодарю Спасителя, сподобившего меня раз навсегда отвернуться от людской суеты. Что ты нашел такого заманчивого в той жизни?
Ермий замялся.
Он боялся говорить, однако его так и тянуло хоть раз высказать все то, чем была полна его душа.
Он понимал, что из всех этих суровых, отрекшихся от мира людей, среди которых он вырос, мог понять его разве только Павел, которого он, будучи еще ребенком, трепал за косматую бороду, который так часто носил его на плечах и тысячи раз показывал ему, как его любит.
Александриец этот был один из самых строгих среди отшельников, однако он был суров только к самому себе.
Надо было Ермию хоть раз облегчить свое сердце и, быстро решившись, он спросил анахорета:
— Бывал ли ты иногда там в банях?
— Иногда? Я только удивляюсь, как я совсем не размяк и не развалился во всей той теплой воде, точно булка!
— Отчего ты насмехаешься над тем, что делает человека прекрасным? — воскликнул Ермий с горячностью. — Отчего в Александрии и христианам позволяется посещать бани, тогда как мы здесь на горе, и ты, и отец, и все отшельники пользуемся водою только для утоления жажды? Меня вы заставляете жить по-вашему, я не хочу быть каким-то смрадным зверем.
— Нас видит один Всевышний, — возразил Павел, — и мы украшаем для Него наши души.
— Но и тело же дал нам Господь, — перебил его Ермий. — Сказано же, что человек создан по подобию Божию. А мы? Я показался самому себе точно какой-то отвратительно безобразной обезьяной, когда увидел юношей и мужей, выходивших из большой бани у ворот солнца, с прекрасно причесанными душистыми волосами и с гибкими членами, лоснившимися от чистоты и свежести. Увидя их, я вспомнил, какая потертая и грязная шкура у меня на плечах, какая косматая грива у меня на голове, взглянул на свои руки и ноги, которые у меня же не хуже и не слабее, чем у них, и меня так и кинуло в жар и холод, и будто какой-то горький напиток стянул мне горло. Я чуть не взвыл от стыда и зависти и досады. Я не хочу быть каким-то страшилищем!
При последних словах Ермий заскрежетал зубами, но Павел взглянул на него уже спокойнее, когда он продолжал:
— Мое тело принадлежит Богу так же, как и моя душа, и что позволяется христианам в городе…
— Того мы здесь на горе не можем себе позволить, — перебил его Павел строгим тоном. — Кто раз отдался небу, тот должен совершенно отрешиться от прелестей жизни и порвать одну за другою все связи с прахом. Было время, когда и я натирал это тело благовонными мазями и расчесывал эти косматые волосы и любовался на себя в зеркале; но скажу тебе, Ермий, и, клянусь Спасителем, говорю так, потому что так чувствую, чувствую в глубине сердца: молиться лучше, чем мыться, и я ничтожный сподобился по милосердию Божию таких часов, в которые душа освобождалась от всего земного и блаженствовала, предвкушая в восторге радости Неба.
При этих последних словах его широко раскрывшиеся глаза обратились вверх и засверкали дивным блеском.
Несколько мгновений оба стояли молча и неподвижно друг против друга. Наконец отшельник откинул рукой волосы со своего лба, который открылся теперь в первый раз. Он был красив, хотя и довольно узок, и белизной кожи резко отличался от темного, загорелого лица.
— Ты не понимаешь, мальчик, — сказал он, переводя дух, — каких радостей ты готов лишить себя из-за самых ничтожных вещей. Еще прежде чем небо откроется, чтобы принять благочестивого, благочестивому дано найти небо уже на земле.