Кузнецов Сергей Викентьевич
Шрифт:
Прижмись покрепче, вдыхай Лешин запах. Тебе нравится его запах, нравится его кожа, его руки, губы, член. Это пришло не сразу: потребовалось время, чтобы привыкнуть. Теперь ты опускаешь руку вниз и слегка прикасаешься с напряженной головке. Слово член тебе не нравится, вы говорите эбонитовая палочка, в честь анекдота ("Профессор, а она не ээээбонет?" - "Не э… должна"). Потребовалось время, чтобы привыкнуть, чтобы научится пробовать разные позы, вычитанные в машинописной книге по технике секса. Сверху, на боку, даже со спины. Ты гордишься, что тебе попался такой опытный и изобретательный любовник. Интересно, думаешь ты, пока мама еще жила с папой, они занимались этим в каких-то особых позах - или только женщина снизу, мужчина сверху?
Ты думаешь об этом с иронией, хотя знаешь: лично для тебя эта поза - самая приятная. Вот и полчаса назад ты лежала, обхватив Лешу ногами, старалась не шуметь. Тонкие стенки, соседка-пенсионерка, грымза и стукачка.
Говорят: секс - кайфовое занятие, огромное удовольствие, но ты особого кайфа не чувствуешь. Важнее всего - знать, что рядом с тобой человек, которому ты доверяешь, он один понимает тебя, нет нужды ему врать.
Ты соврала только однажды: самой первой ночью, в номере ленинградской гостиницы. Леша в испуге смотрел на окровавленные простыни - и ты сказала: не бойся, это у меня месячные. Тебе было неловко: десятый класс, а все еще девушка.
И вот ты опять вытираешь слезы, начинаешь одеваться - трусы, джинсы, потом лифчик… и тут вспоминаешь, как Леша снимал его с тебя и снова начинаешь рыдать. Пятнадцать минут назад вы лежали, обнявшись, ты поднимала ноги повыше, гладила рукой мягкие волосы на затылке и даже чувствовала нарастающее возбуждение - и тут Леша вздрогнул, застонал и кончил.
Ты рассердилась. Сколько раз говорила: не кончай в меня, сперма потом вытекает на простыню, остаются пятна. Представляешь, что будет, если мама увидит и догадается? Ты подняла ноги повыше и раздраженно сказала: Ну, подложи свою майку хотя бы, все же вытечет сейчас. Леша встал, но как-то неохотно, буркнул что-то себе под нос - и вы сами не заметили, как начали орать друг на друга, первый раз в жизни: Надоело! Так не делай, сяк не делай! Если б ты меня любила, тебе все было бы нормально! Ты прошептала: Я тебя люблю, а Леша надел рубашку и бросил через плечо: Да тебе просто нравится это дело!
– Мне нравится?
– крикнула ты, чуть не плача.
– Да я только ради тебя этим и занимаюсь!
– Как же, как же, - сказал Леша уже из прихожей, - скажи еще, что я у тебя первый мужчина.
Ты заплакала, нагнала его у входной двери, бросилась с кулаками, ударила два раза в плечо, крикнула: Сволочь! Предатель!
– и осеклась. Леша замер на секунду, ты было начала: я хотела… ну, ты предал нашу любовь… но уже грохнула входная дверь, загремели шаги по лестнице. Ты рванулась следом, остановилась в последний момент, замерла голая посреди прихожей, глядя сквозь слезы в зеркало. Отражение растекается, лица не разглядеть, видишь только общий силуэт, да и то с трудом. Взлохмаченные светлые волосы, узкие плечи, довольно стройные ноги. Розовыми пятнышками - соски небольших грудей.
И вот теперь ты плачешь, одеваясь, в комнате, а в голове заевшей пластинкой повторяется неотвязно: знаешь, что Чак заложил Вольфсона, знаешь?
27
Клуб прятался в полуподвале, как и все московские клубы. У входа толпилась орава ребят в шинелях, пальто не по росту, в майках с портретом бородача в обрамлении колючки. Ни за что бы сюда не пошел, думает Глеб, если б знал, что здесь такие уроды. Лучшие силы сопротивления антинародному режиму. Силы сопротивления. Ну-ну. По мне - пэтэушники, быдло.
К началу концерта он опоздал. Оси не видно, на сцене интеллигентного вида худой очкарик, правой ладонью отбивает ритм, кричит в микрофон. Глеб слышит слова - все мы тепличные выродки из московского гетто, - и замирает. Мы жили в особом мире, словно в теплице. Мои одноклассники, Таня, мархишные девушки, девочки-мальчики из Интернета. Мир московских художников, мир математических символов, цифр и байт Интернета - лишь разные облики одного и того же. Московское гетто, лучше не скажешь.
Все листья станут зелеными,
Ресницы все станут пушистыми,
И все котята, и все утята
Запомнят войну с фашистами.
Спокойной ночи, спокойной ночи,
Спокойной ночи малыши!
Слова разбираешь сквозь шум барабанов, сквозь рев гитары. Интересно, думает Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Степашка и Филя? Трудно представить их в новой реальности. Степашке и Филе нету здесь места: нет, словно "Эрике", продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, далекие друг от друга, вместе ушли на дно, как Атлантида. Нельзя сказать, что Глеб о них жалеет.
Малыши уснули спокойно
И ничего не хотят,
Ведь их охраняет память
Память котят и утят.
Память грязного снега,
Память осенней листвы
И память русских колоний
Украины и Литвы
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понимает: именно сейчас его война обрела слова. Его война - воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду со Степашкой и Филей, с котятами, утятами, невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключает военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.