Шрифт:
— Исключительный, — сказала Надежда Алгысовна, постаравшись вложить в слово как можно больше иронии. — Исключительный мужчина, самый подходящий для вас, Стёпа…
— Подходящий для меня? Это как же понять — похвала или, может, издёвка?
— Похвала, похвала, — поспешила заверить её Надежда. — Ну, ладно, Стёпа, не буду вас задерживать. Вы ведь торопитесь…
— А? Ну, да… — Стёпа поджала свои ярко накрашенные губы. — Заболталась я тут. Всего хорошего, Надежда Алгысовна.
Нищенка. Нищая духом женщина!
Надежда чуть не вскрикнула, подумав так о себе. Истеричка! Муки, вздохи, ломание рук. Ты, достойнейшая женщина, педагог, мать двоих детей! Через все годы замужества ты свято пронесла честь жены и матери — ни единого, ни малейшего пятнышка! И вот позволяешь себе так распуститься, так низко пасть…
И тут же одёрнула себя: перестань, дорогая, паясничать. Перед собой-то… Прожила век верной женой, а сейчас заметалось сердечко — что тут удивительного? Потому и заметалось, что всегда жила праведно. Трещинка тебе уже чудится пропастью. Бывает, что и добродетельная жена ведёт себя как пятнадцатилетняя невинность — прячет от всех какую-нибудь засохшую веточку, и кажется ей: эта веточка опасней бомбы.
Надежда с усмешкой потянула на себя нижний ящик комода, под стопкой белья нащупала старую пожелтевшую карточку: девочка Наденька с юным Серёжей Аласовым.
Вскоре после свадьбы, в один из глухих зимних вечеров Тимир долго сидел за столом, разглядывая фотокарточки и читая письма Сергея с фронта. В этой щекотливой ситуации муж повёл себя на редкость достойно. Сколько в письмах Сергея встречалось такого, что могло взорвать любого другого мужчину! А он внимательно прочёл сумасшедшие строки признаний, все ласковые слова, которыми фронтовик награждал свою далёкую подружку, ничего не стал ей выговаривать или вдаваться в подробности. Просто заметил, закончив чтение: «Это всё уже прошлое. И я тебя, Надюшка, ни в чём не виню. Однако хранить это теперь не стоит».
Она сидела перед горящей печью, и он принёс ей всю пачку. Наде ничего не оставалось, как бросить её в огонь. Треугольники писем, фотокарточки вспыхнули жарко — будто в ней самой что-то взялось огнём. Но, странное дело, вместе с болью Надя почувствовала и облегчение: что сгорело, то сгорело! Но не всё сгорело. Много времени спустя она случайно нашла в старом учебнике эту любительскую карточку и оставила её у себя, не показала Тимиру. Так, любопытства ради: какими они были тогда.
Он обнял её одной рукой за плечо, а другой нагнул ветку к самому лицу. У неё на белой кофточке пятнышко, похожее на значок. Но это не значок, а цветок сердана. На карточке он серый, а в действительности был розовый. Сергей хотел сам прикрепить цветок, но дотронулся ненароком до её тугой груди, отдёрнул руку, будто обжёгся. Уши его запламенели. Тогда она сама подняла цветок, прикрепила к блузке и улыбнулась: «Экий ты неловкий!» Тут Сенька и сфотографировал их.
Странная штука — человеческая память. Спроси, например, что тебе сказал муж поутру или как он вёл себя в прошлый понедельник? Ничего не вспомнишь. А вот про цветочек зачем-то помнишь. Про давний пустяк…
— Ау! Мама, папа! Кто дома?
Надежда не пошевелилась. Лира прошла в свою комнату, затем вернулась, выставила мордочку между портьерами:
— Мама! Ты дома, оказывается? И сидишь молчишь?
Прыгнула к матери на диван.
— А у нас новый классовод. Сергей Эргисович. Такой славный! Мальчишки стали его испытывать, эти свои штучки… А он Юрчу Монастырёва так осадил, что весь класс смеялся. Девчонки наши влюбились в него с первого взгляда. Ребята каркают: «Вот погодите, все они, учителя, одинаковые…» А ведь сразу видно, если хороший человек! Командиром был на фронте. Монастырёв Юрча ершился-ершился, а потом сам же и говорит: нужно заставить его что-нибудь про войну рассказать. Мама, я так рада! — Девушка прижалась к матери, потёрлась носом о щёку, как делала это всегда, когда была счастлива. — Ты меня слушаешь? Мама, ты здорова? Почему у тебя такое лицо?
Тут девочка увидела фотокарточку, схватила её и стала разглядывать.
— Погоди, погоди… Мамочка, да ведь это ты! И какая тощая! Ругаешь меня, что кожа да кости, а сама-то была! Эта девчонка — моя мама?
— Не родилась же я готовой мамой!
— А рядом кто такой? Погоди… — Лира быстрым взглядом стрельнула на мать, потом опять на карточку, шёпотом спросила: — Мама, это Сергей Эргисович?
Мать кивнула головой.
— И вы с ним… дружили? Да? Мамочка, что с тобой!
По лицу матери текли слёзы. Лира почувствовала, что и у неё глаза на мокром месте.
— Мамочка!
— Тише, доченька. Тише, родная моя. — Прижала девочку к себе. — Я и сама не знаю, с чего плачу. Ласточка ты моя…
V. Судьба
Тракт петляет по аласу: с увала на увал, с увала на увал. Наконец он с трудом взбирается на Волчью сопку. Вершина её голая, только одинокая лиственница стоит.
Несведущий человек подивится: на ветвях старого дерева висят выгоревшие, иссечённые ветром лоскутки, ленточки, качается на ветру длинный волос из конского хвоста. Это обычай такой, доброе человеческое «спасибо» одинокому дереву: за приют, за свежесть и тень в жаркий полдень. И за смелость. Она в нашем метельном краю дорого ценится, дереву на вершине сопки смелость нужна каждый день.
Самые свирепые декабрьские ветры — все его. Мёрзлые ветки ломаются, будто горлом стон. И в грозу все молнии летят в него. И если один проезжий цветной ленточкой отблагодарит, то другой разожжёт меж корней костёр.
Стоит дерево — старое, старше всех нас. Может, триста лет ему, может, пятьсот. Что ему выпало на долгом веку? И всё ещё зеленеет…
Только ороговела широкая спина, да грубее и морщинистее кора, да всё больше рубцов по стволу и на корнях. Реже ветки в вышине, шишек меньше, а жёлтой хвои всё больше. Если ударить обухом топора по стволу, глухой надсадный гул пойдёт, густо хвоя посыплется.