Шрифт:
Письма Юрий писать не любил. И не умел. Начнешь без хлопот: «Здравствуй, дорогая мама!» Все правильно, но плоско до немоты, и Кай Юлий Цезарь так начинал, и неандерталец. Чужие слова. А еще ведь продолжать надо: «У меня все в порядке, очень много работы». Фразы, как бритый газон. Сразу тянет встать на голову: «Привет, старуха! Дела – в порядке, будь спок». А от этого уж прямо тошнит. Есть в этой картечи какое-то малосольное бодрячество, неприятное даже среди сверстников. И какая уж там «старуха», когда матери в самом деле пятьдесят шесть, а не двадцать четыре, чушь.
В общем, когда изобрели письмо-телеграмму, Юрий сразу понял, что это для него. И мать быстро вошла во вкус. Раньше, если Юрий молчал больше десяти дней, она отправляла директору заказное письмо-запрос. Громоздко. А теперь прямо шлет телеграмму. Сколько лет, как Юрий уехал, а все матери кажется, что именно сейчас, когда он так страшно молчит, с ним наконец-то что-то случилось. И она в состоянии выждать лишь десять дней, это ее предел.
Осенью мать приезжала сюда в отпуск. Залпом прочла «Традиционный сбор», отложила, сказала задушевно:
«Юра, а почему бы вам не взять какую-нибудь хорошую пьесу?»
«В самом деле: почему бы не?» – усмехнулся Юрий.
«А то тут какие-то все противные, – мать брезгливо постучала по пьесе. – Одна с мужем живет не любя. Другой детям на ноги наступает. Третья вообще живет с другим. Все какие-то грязные, и ни у кого ничего не вышло».
«Почему же обязательно грязные, если не вышло?»
«Нечего тут показывать, – сказала мать. – Кому это надо?!»
«А ты у меня, оказывается, гм, да,» – улыбнулся Юрий, они тогда как раз дрались за «Традиционный».
Мать ничего не сказала, но обиделась. Даже отпуск не дожила, уехала к себе в Ивняки.
Мать жила под Москвой, полтора часа электричкой по Курской дороге и еще пять километров от станции. Поселок Ивняки. И Юрий там вырос. Незадолго перед войной в Ивняки перевели научно-исследовательский институт, в котором работал отец, разгрузили столицу. Институт получил в Ивняках блистательный особняк, кажется, бывший голицынский. Два мраморных льва стерегли институтский подъезд. Естественно, на львах, сменяя друг друга, сидели мальчишки. Старый сторож лениво грозил им ружьем, заряженным солью.
Сторож по совместительству стерег церковь, которая высоко золотилась сразу за институтом: там хранилось научное оборудование. Дощечку «Охраняется государством» к церкви позднее приляпали, когда уже нечего было хранить. А тогда мальчишки вовсю обдирали позолоту. Риск. Сторож с солью. И темнота, ночью приходилось работать. Церковь поскрипывала в темноте. Ангелы валились кусками, норовя попасть в голову. Бегали мыши, что они только там жрали, иконы, что ли. А однажды вдруг рухнул крест. Среди бела дня. Так жахнул в траву с высоты, что корова завхоза, которая паслась рядом, с этого дня прямо рехнулась. Никого не подпускала доить и выла по вечерам низко и длинно, как волки.
Все в Ивняках было прямо такое графско-княжеское, приятно вспомнить. Даже кино крутили всю войну в бывшей голицынской конюшне. Сеанс шел своим ходом, а рядом за стеной верещали свиньи, подсобное хозяйство института. Многие фильмы Юрий так и запомнил на всю жизнь – с поросячьим визгом вместо фона. Пересмотренные позднее в приличных кинозалах, они уже не давали того эффекта.
Там, в голицынском парке, Юрий впервые познал и сладость актерского успеха. На открытой эстраде, которая была высока и шершава, в школьном спектакле. Балду он тогда сыграл. Это была роль! Стоило целый вечер жить напряженной творческой жизнью даже ради одних только финальных щелчков попу – в лоб. Юрий вкатил ненавистному попу таких шелабанов, аж руку ломило и в кустах выли болельщики. У Лехи Баранова, который был поп, даже выжались слезы, по штуке на глаз.
Они с Лехой еще шикарно раскланялись, взявшись за руки, как велела учительница. Потом им еще букеты преподнесли, цветочки-ягодки. Юрий поскорее сунул свой букет матери, чтобы не заметил никто, как простой веник волнует мужественное сердце.
А еще потом, когда зрители уже разбрелись, – под срезанной луной и в тиши созревающей бузины Леха Баранов классно набил Юрию морду. За те шелабаны. Леха его, собственно, подстерег, а то еще неизвестно, кто бы кому. Но даже разбитой мордой Юрий тогда сознавал Лехину правоту, потому что попа играть никто не хотел, а Юрий сам уговорил Леху.
В тот вечер Леха Баранов высадил Юрию зуб, самый передний. И Юрию срочно пришлось научиться лихо сплевывать через выбитый зуб. И этот зуб, которого уже не было, вдруг принес пользу. За лихой сплев Юрия неожиданно зауважала местная шпана младшего школьного возраста. А шпана эта, поселковые аборигены, воспитанные местной каменоломней и ее взрослыми нравами, долго еще презирала институтских «гогочек». И при случае била смертно, куча – на одного. И обзывала в лицо простыми словами, где даже не ошибешься в ударении. Впрочем, мат в послевоенных Ивняках был модой, это сейчас стало фешенебельное место. А тогда прежде всего спрашивали приезжего новичка: «А ты материться умеешь?» Ценилось умение. А у Юрия эти слова застревали в глотке, так что компенсация с зубом пришлась очень кстати.