Шрифт:
Было, впрочем, отчетливое впечатление, что Братишка несколько озадачен одержанной им победой и понятия, в общем-то, не имеет, что ему делать теперь с этой странной добычей.
— Мне отдашь? Или — сам будешь? — спросил я у него для порядка.
Братишка всем своим видом показал, что ихнее дело — дело простецкое, охотницкое — зверя добыть. А что со зверем тем будете делать — забота хозяйская, собаке не интересная…
Я разделал зайца, и с неделю Братишка со Шлемкой питались дичиной. Заяц был весенний. Ни жиринки я в нем не нашел. В похлебку пришлось крошить сало, чтобы хоть какой-то получился навар.
Ох уж и нахваливал я Братишку за охотничий его подвиг! Ох уж не пожалел я эпитетов, самых высоких, расписывая его доблесть и отвагу! Хотелось мне, чтобы победа над незадачливым этим зайцем как-то встряхнула Братишку, вернула ему уверенность в себе, развеяла то тоскливое оцепенение, в котором он пребывал со дня гибели Джека.
Заячью голову я отдал ему в качестве трофея. Посоветовал украсить этой лопоухой башкой стены конуры, как это водится у охотников, но он меня не послушал. Приспособил ее для каких-то хмуро-свирепых воинских игр…
То он, подкравшись, набрасывался со зверским рычанием на эту вполне безучастную головенку; то — подкидывал высоко, чтобы тотчас, преисполнившись дикой подозрительности и гнева, вновь атаковать ее, едва она падала в снег; то — зарывал в сугроб, а сам неподалеку устраивался в засаде, искренно полагая, что голова непременно предпримет попытку к бегству, и вот тогда-то он ее примерно покарает… Голова спокойно почему-то продолжала лежать под снегом, и Братишка, подождав, вновь откапывал ее и начинал носить по саду, пренебрежительно ухватив за одно ухо и вид имея при этом цинично-триумфаторский… Следом за ним брел Шлемка и униженно вымаливал хоть на минуточку и ему дать поиграть с головой. Братишка на Шлемку не обращал внимания, но когда ему надоедало это нытье, он на мольбы Шлемки отвечал таким вдруг свирепым, доселе нами не слыханным от Братишки рыком, что Шлемку приходилось потом немалыми трудами и уговорами извлекать откуда-нибудь из подвала или из-под сарая, куда он в ужасе забивался.
Я думаю, что во время описанных забав в душе Братишки происходили немаловажные перемены — нарождался хищник — кровожадный, не ведающий жалости, свирепый. Попадись ему в эти дни еще один заяц, не сомневаюсь, он уже знал бы, что ему с ним делать, и в похлебку его он вряд ли уже отдал…
Не очень-то приятно, честно говоря, было нам смотреть на этакую эволюцию Братишкина характера — мы его любили другого… Но мы не могли не понимать и того, что — пусть хоть и таким манером — Братишка должен вернуть себе мужество жить в этом мире. А то ведь доходило уже до того, что в своем печальном равнодушии он стал уступать дорогу не только любому встречному псу, даже самому ничтожному, но и, стыдно признаться, он даже от приставаний Кисы с каким-то болезненным жалобным скулежом лез искать защиты у нас!
Особенно мучительны стали теперь для Братишки встречи с Мухтаром.
Теперь-то Мухтар сполна реваншировался за все свои прошлые поражения.
…Как и прежде, Братишка чуял его издалека. Но если раньше он принимался грозно ворчать, по-бойцовски дыбил шерсть на загривке в ожидании встречи с закадычным врагом, то теперь он сразу же делал уши жалкими лопухами, поджимал хвост и начинал обреченно, тоскливо подвизгивать. Даже не страх звучал в этом поскуливании, а усталая досада на жизнь: «Опять, господи, встречаться с этим бешеным… опять — унижения…»
А Мухтар — не крови, а именно Братишкина унижения всякий раз жаждал.
Налетал — неумолимый, легкий, как половецкий воин-кочевник, — раскрашен в жутковатые, не сулящие пощады цвета: черный и яростно-рыжий, почти красный. Ненавидяще скалил мелкозубую хищную бешеную пасть!.. И Братишка, — грустно и покорно оборотив к Мухтару виноватую морду, — униженно полз на брюхе в ближайший сугроб.
Мухтару было мало сугроба. Он загонял Братишку дальше, в самый глубокий снег. Заставлял, как щенка, повалиться там кверху брюхом — в позе самой крайней беззащитности и постыдности — и только после этого вновь выбирался на дорогу, чтобы, получив от меня снежком, не очень-то даже и торжествуя, удалиться…
Ужасный стыд переживал я в эти минуты за Братишку. Ужасный стыд испытывал и он сам. Но я видел: он ничего не может поделать с собой. Он безоружен сейчас против этого оголтелого бешенства, деятельной злобы и прямо-таки припадочной ненависти, воплощенных в этом легконогом и довольно тщедушном кобельке.
Однако после истории с зайцем Братишка, как я сказал, уже становился каким-то другим. И наконец настал день нашего с ним торжества!
В тот прекрасный день при виде летящего к нему с ликующей злобой Мухтара Братишка (а до этого он, как и раньше, похныкивал с тоской) вдруг не стал трусливо пластаться по снегу, не поджал хвост, не разлопушил виновато уши, а в единое мгновение вздыбил шерсть и сам рванул навстречу Мухтару!
Сбил его на лету ловко подставленным плечом и, не давая времени подняться, опасно впился в горло!
Мухтар взвизгнул, вывернулся и тотчас угодил в глубокий снег, где мгновенно оказался беспомощным и жалким. Отчаянным усилием он все же выскочил на твердый наст, но тут же был опрокинут мощным ударом Братишкиной лапы и снова попал в клыки.
Он был проворен и увертлив, этот Мухтар, но Братишка, будучи и сильнее, и крупнее, владея к тому же инициативой, не давал ему ни времени, ни пространства для маневра. Гнал в снег, а когда тот с неимоверным трудом выбирался, тотчас опрокидывал и начинал терзать клыками.