Шрифт:
— А Марсель тоже был с тобой?
— Да, и еще один парень — теперь он спит без просыпу по ту сторону океана, с дыркой в башке: теперь-то он и впрямь на свободе.
— И куда же вас привезли?
— На край земли, где другой океан начинается, прямо напротив Китая. Мы валили лес, а эти гады нас сторожили. А когда мы сказали «хватит», нас обвинили в том, что мы коммунисты!
— Коммунисты?
— Я сам толком не понимаю, что это такое, кажется, секта какая-то. А Марсель говорил, что коммунизм — это неплохо, может даже, это и есть выход. Да пошли же к твоему дому, черт побери! Ты его не узнаешь. В нем давно никто не живет. А прошлой зимой там держали лошадей. До сих пор навозом воняет.
Про поезда он не врет. Марсель в последний раз, когда привез ему столько конфет, что он всем раздавал их — его с непривычки тошнило от сладкого, — рассказывал, как им приходилось вскакивать в поезд, когда он замедлял ход на мосту, а это было совсем непросто, потому что на многих вагонах висели замки, и двое бедолаг однажды влезли по ошибке в холодильник, а снова открыть дверь не смогли — их потом нашли замороженными, будто говяжьи туши; а еще он рассказывал, как на берегу другого океана, в трудовых лагерях, они валили высоченные деревья, каких он в жизни не увидит, а если отказывались работать — потому, что уж больно тяжело было и платили такие гроши, что даже на еду не хватало, — являлась полиция с автоматами и с собаками: боялись, как бы они не вырвались оттуда и не напугали людей, которые живут в городе, в красивых домах. Зато теперь, когда Марсель сходит на берег, у него денег полным-полно, ведь на корабле их не на что тратить. А когда он застрял в море у Северного полюса, русские вырвали ему все плохие зубы и вставили новые, совершенно бесплатно.
Значит, Крыса был по-настоящему взрослым, и это от болезни он такой стал; вот и не надо про это забывать, когда смотришь на него и когда он вытворяет что-нибудь и злится без причины. Как бы только сделать так, чтобы он сам себе вреда не причинял и чтобы полицейские его не трогали, ведь ничего хорошего его впереди не ждет! Он берет его за влажную руку и говорит:
— Пойдем, мне очень хочется посмотреть на дом, может быть, тогда я вспомню твою сестренку, ты же говоришь, я все за ней бегал.
Внезапно Крысу начинает душить кашель, будто что-то застряло у него в глотке, и ладонь становится еще более влажной.
— Все этот… чертов… запах, — выдавливает он из себя, как будто икает. — Дождь будет. Такая вонища у нас всегда к дождю. Вон видишь эту сволочную трубу? Из нее жженой резиной разит!
Внезапно выдернув руку, Крыса делает несколько шагов в сторону и, скрючившись, долго отплевывается. Когда он возвращается, его белая фуфайка вся сплошь покрыта алыми пятнами.
— Ох! Гастон, почему ты не можешь спокойно посидеть дома?
Она подобралась совсем бесшумно, и ее длинный белый фартук, волочась по траве, подцепляет сгустки мокроты. Она легонько похлопывает его по спине. Он с яростью стаскивает фуфайку и швыряет на землю.
— Черт возьми, старая, сколько раз тебе говорить, что мне надо менять фуфайки? А то опять по твоей милости разгуливаю с, кетчупом на пузе!
— В комоде всегда лежат чистые, ты же знаешь.
— А если б я был летчиком и мне приходилось бы каждый день менять парашюты, ты бы их в комод прятала, да?
Гастон с натугой рассмеялся и улегся на тропинке, глубоко вдыхая воздух.
— Говорят, трава не пропускает резину. Да и пахнет здесь хорошо! Вот почему жабы никогда не кашляют.
— Ох! Ведь роса еще не сошла. Не дурачься, Гастон, я принесу сейчас чистую фуфайку.
Ребра у него ходят ходуном, и дышит он так, будто шуршит на ветру газета.
— Моей сестренке было семь лет. Истаяла как свечка меньше чем за месяц! Один завод Мольсона чего стоит, напустит голубого дыма, все глаза выест! А за мостом еще хуже: хотел бы я знать, из какого дерьма они делают свой линолеум.
Он вскакивает навстречу матери, выхватывает у нее из рук фуфайку, на ходу натягивает ее на себя и тащит Пьеро обратно в темную, сырую подворотню.
— Ты, кажется, жил где-то за городом? В Монфоре, что ли?
— Не знаю. Далеко отсюда. А Монфор или нет, не знаю… Сверху, из дортуара, видны холмы.
— Гляди-ка, вот куда надо бы меня отправить! Думаю, твоим святошам я бы приглянулся. Представляешь себе?
— Туда, за стену, таких больших, как ты, не принимают.
— Скажи пожалуйста, у них там стены! Боятся, что вы деру дадите, что ли… Ну, вот мы и пришли!
Вдоль тротуара тянется завалившийся облезлый забор, подпертый палками, за ним небольшой двор, весь заставленный цветочными горшками, а в глубине — совсем крошечный домик, сложенный из камней разной величины, как в детской головоломке. На первом этаже только одно окошко, и то загороженное крутой деревянной лесенкой, ведущей на балкончик с застекленной дверью. По другую сторону такая же дверь — обе они с наличниками, — а чуть повыше маленькое оконце, похожее на собачью конуру. К дому примыкает не то деревянный сарайчик, не то конюшня, где на полу золотится толстый слой соломы. Двери нет, стекла выбиты, только жужжат мухи да пчелы. И кажется, прямо из крыши растет огромное дерево.