Шрифт:
Об участии, да еще активном, в потасовках Кожинова мне никогда не приходилось слышать, и даже трудно представить его, всегда сдержанного, корректного - размахивающим кулаками. Но вернемся к кружку. Со временем он расширился и переместился из общаги в квартиру Кожинова. Однако смена адреса отнюдь не означала смены лидера. Впрочем, среди столь ярких, самобытных, обладающих твердым характером и убеждениями личностей, как Соколов, Передреев, Рубцов, Куняев, Кузнецов, Балашов и другие "кружковцы", не могло быть какого-нибудь главенства. Просто все собирались, чтобы почитать или послушать новые стихи, обсудить их, обменяться мнениями, поспорить, благо в квартире Кожинова всегда царила самая теплая, дружеская атмосфера. Глубокие знания, широкая эрудиция сочетались у Кожинова с готовностью развлечь гостей пением романсов под собственный аккомпанемент на гитаре, повеселить их с мальчишеским озорством всевоз-
можными розыгрышами. Передреев не раз рассказывал мне с улыбкой о его забавных поступках, да и я сама бывала их свидетелем.
Как-то Передреев, придя в редакцию вместе с Кожиновым, спросил, не могу ли я прямо сейчас отпроситься с работы и поехать с ними к себе домой. Рабочий день близился к концу, и я, легко получив разрешение, выхожу с ними на улицу. У подъезда редакции ждет "газик" с совсем еще юным солдатиком за рулем. Он с сердитым ворчанием обращается к Кожинову, явному виновнику его недовольства. И действительно, кому, кроме Кожинова, могла прийти мысль воспользоваться столь необычным видом транспорта?! Ведь такси в то время можно было поймать на каждом шагу, а стоимость проезда до моего дома у Красных ворот не превышала семидесяти-восьмидеся-ти копеек.
Кожинов успокаивает водителя, похлопывает его по плечу, называет шефом. "Газик" трогается и лихо, с ветерком мчит вперед. В пути, а затем и дома за беседой, я с любопытством поглядываю то на одного, то на другого своего спутника, силясь понять: что случилось? почему такая поспешность? И только спустя примерно около получаса, проведенного в обычной беседе, Передреев встал и, несколько смущаясь, сообщил:
– Свои новые стихи я посвятил Вадиму и хотел бы сейчас прочитать их вам. Кожинов даже вздрогнул от неожиданности и весь обратился в слух.
От начальных строк повеяло грустью:
Как эта ночь пуста, куда ни денься, Как город этот ночью пуст и глух… Нам остается, друг мой, только песня - Еще не всё потеряно, мой друг!
Далее Передреев читал стихи всё с большим воодушевлением. Он читал их негромко, с расстановкой произнося каждое слово, словно подчеркивая его особое звучание:
Еще струна натянута до боли,
Еще душе так непомерно жаль
Той красоты, рожденной в чистом поле,
Печали той, которой дышит даль…
Едва прозвучала последняя строка, Кожинов с увлажненными глазами и со словами: "Я не стою таких замечательных стихов!" - бросился обнимать поэта. И Передреев, в свою очередь, безмерно растроганный, горячо обнял своего друга. Почувствовав себя лишней, я под нелепейшим предлогом - "пойду поставлю чайник", выбежала на кухню. Но едва чиркнув спичкой, увидела входящего туда Передреева.
– Соня! Скажи честно: тебе понравились стихи?
Мне сначала не удавалось найти подходящих слов, и я лишь лепетала какие-то междометия, но потом все-таки выдавила из себя:
– Конечно же, Толя, очень понравились. И это, по-моему, одно из лучших твоих стихотворений.
– Ну спасибо… Спасибо… Значит, я не зря занимаюсь этим делом! Грустно, не без горечи произнес он эти слова, в его глазах стояли слезы.
И сам он выглядел непривычно растерянным, особенно на фоне небольшой коммунальной кухни, тесно заставленной кустарными дощатыми столиками, с такими же кустарными полками и видавшей виды кухонной утварью. Теперь, по прошествии нескольких десятилетий, я, вспоминая эту грустную сцену, думаю: ему, хорошо знающему истинную цену себе и не нуждающемуся, казалось бы, в чьих-то одобрительных словах, более того - даже конфузившемуся от них, такому мужественному, сильному, стойкому, хотелось, наверное, хоть иногда слышать не снисходительно брошенное "Гениально, старик!", не "мертвое пустое одобрение" критики, а непосредственную, товарищескую, похвалу от души. К сожалению, у нас почему-то не было принято хвалить в глаза. К тому же мне всегда помнились слова: "в присутствии профессионального певца негоже петь любителю", и потому я всегда избегала высказывать свои суждения о стихах поэтам. На прямой упрек Передреева при разговоре о чьих-то стихах - "а ты почему молчишь?" - сказала о полном несовпа-
дении своих впечатлений с другими и для примера сослалась на его собственные стихи: вот, мол, все хвалят твои известные стихи, а меня чуть ли не до слёз трогают, щемят душу никем даже не упоминаемые "Сон матери" или "Тётя Дуся, бедная солдатка, Дуська, голосистая вдова…" Я хотела было продолжить, но остановилась - Передреев, казалось, готов был разрыдаться. Такая же реакция была при разговоре с одной из моих сестёр, глубоко взволнованной его строками о потерях в минувшей войне:
Но двадцать, Двадцать миллионов Недавних… Памятных… Родных…
Он, думается, вкладывал очень много душевных сил, много чувства в свои стихи, особенно о минувшей войне, и потому так остро реагировал на разговор о них, даже, казалось, избегал таких разговоров. И всё же я корю теперь себя за редкие слова одобрения в его адрес, хотя Передреев, как мало кто другой, умел отличить слова искренние, идущие от сердца, от просто вежливых, сказанных лишь для того, чтобы сделать приятное. Он и сам избегал похвал, а тем более лестных слов, кроме дарственных надписей на своих книжках. Он единственный раз за все наше двадцатипятилетнее знакомство сказал мне нечто похожее на комплимент - это, по его выражению, "стопроцентное отсутствие нахальства".