Шрифт:
И началась пора выбора. Долгие кухонные бдения, перечитывание писем, изучение карт. Мы не знали и знать не могли, что находится в зелено-коричневом пространстве под названием США. Но мы твердо верили, что там есть все, чего нам не хватает — деньги, мудрость, счастье. Ни одна религия не смогла нарисовать убедительную картину рая (многие обходились без нее совсем). А мы сумели оживить эту абстракцию и населить ее блестящими серафимами, голубыми тюльпанами, мирными единорогами. Как ранние христиане в своих катакомбах, мы сравнивали жизнь настоящую и жизнь грядущую. Первая была знакома до оскомины, вторая — таинственна и неизвестна. Но нас, как и тех христиан, не смущало незнание. Напротив, мы пользовались им, чтобы населить эту terra incognita самыми пылкими плодами нашей фантазии. Всему там хватало места, и мы голосовали за это «все»: за хиппи и банкиров, за армию и пацифистов, за негров и ку-клукс-клан. Все казалось разумным и достойным. И все, как в Эдеме, уживалось рядом — волки с агнцами, миллионеры с безработными, правда с вымыслом.
Конечно же, романтики и интеллектуалы, мы ехали не за деньгами. Деньги лишь позолачивали радужную картину торжества Декларации прав человека. Мы только скромно рассуждали о преимуществах материальных стимулов, надеясь, что их маленькие частички перепадут и нам. Крохи со стола капитализма — курица, дубленка, старенький форд. А подсознание, замирая и пугаясь, подсказывало: яхта, лужайка с бассейном, небольшая интеллигентная вилла.
Жалкие информационные недоноски, которые добирались до нас, лишь распаляли старинную страсть к чтению между строк. Левины пишут, что барахлит сцепление, Кацам весь круиз испортили дожди. Жанна жалуется, что норки дорогие.
Мы кричали, что готовы улицы подметать на свободе, сухари грызть, но читать Гумилева, что будем, как первоклашки, учиться у Запада. Но втайне верили, что сумеем раскрыть этим наивным туземцам глаза на тайны жизни. Что для нас найдется место мудрых эмиссаров, несущих свой бесценный опыт на алтарь демократии. Во всяком случае, и сознание и под-сознание сходилось в одном: терять нечего, не березы же?
Так мы попали под действие сурового и хитрого физического закона — принципа неопределенности. В переводе на человеческий язык он гласит: никто не может оценить свое окружение, находясь внутри него. И мы не смогли. Наша жизнь растворилась в тысячах приметах быта и мы перестали ее ощущать, как воду, нагретую до тридцати шести и шести десятых. Но теперь, когда система перестала быть единственной, естественный путь был только наружу. А накопленный генами опыт гнал нас в ускоряющемся темпе скрипичного крещендо. Мы-то знали, что если трамвай уходит, надо в него вскакивать, не вглядываясь в номер — другой может не прийти вовсе.
Принцип неопределенности и комплекс уходящего трамвая сделали свое дело. Мы оказались здесь быстрее, чем поняли, что оставили там.
ЭТЮД В НАСТОЯЩЕМ ВРЕМЕНИ
Нет ничего страшнее осуществленных идеалов.
…Первые улицы Нью-Йорка. Примитивные коробки домов. Пожарные лестницы по фасаду. Столица мира сразу же ассоциируется с самым некрасивым городом СССР — Ростовом-на-Дону. География расширяется. Руины Южного Бронкса — как Сталинград после одноименной победы. Тусклый и тоскливый Бруклин. Небогатый дачный поселок Квинс. Миллионерские билдинги на Пятой авеню не лучше Черемушек. Убогость эстетических переживаний рождает первое смущенное недоумение: где та Америка?..
На сцене появляется первый американец. Фамилия его Шапиро и происходит он из славных Черновиц. На нем штаны в розовую клетку и канареечный пиджак. Оптимизм проявляется в беспрестанном хохоте. Больше всего на свете любит Америку. Потом Израиль. Остальных жалеет — у остальных продают молоко без витамина «Д» и нет демократии. Мистер Шапиро достаточно еврей, чтобы знать, что Черновцы в Польше, но недостаточно, чтобы строго соблюдать шабес. Он любит русских эмигрантов, называет их братьями и дарит старые галстуки. Еще он охотно дает советы: "Вам надо найти хорошую работу. Не унывайте, выучить английский очень просто — я же выучил". Иногда он вспоминает прошлое: "В 48-м я получал двадцать долларов в неделю. Куда меньше вашего…"
То, что первый американец всегда оказывался евреем, надолго определило наши первые идеологические шаги в Новом Свете. Честно говоря, даже самые умные из нас не могли представить себе государство без государственной идеологии. Рассуждали мы так: должна же и у них быть пропаганда. Только на этот раз пропаганда справедливая, честная, правильная. В России мы твердо знали, что советская идеология — это беспомощный инвалид, годный только на анекдоты. Но здесь, в земле обетованной, должны знать одну единственную истину, которая на их лад называется Демократией. Эту истину мудрые дяди Сэмы вывешивают в виде плакатов, твердят по громкоговорителям, вдалбливают в школах. Всю жизнь мы готовились к встрече с ней. Мы даже почти знали ее. Писали о ней в Самиздат, поднимали за нее тосты, называли светлым будущим.
Но в Америке истины не было. Во всяком случае, нам она не досталась. Нас только обучили пользоваться дезодорантом, входить в автобус через переднюю дверь и улыбаться как можно шире. Вот и все — не было никаких идеологических открытий.
Правда, встречали нас до приторности вежливо. Восхищались нашим монструозным английским, до боли в костяшках жали руки — и совершенно не понимали. Ничего! Ни нашей горячечной жажды рассказывать, как плохо в России, ни наших истерических попыток рассказать, как хорошо в Америке. Гостеприимные Соединенные Штаты категорически не понимали, чего мы хотим, А мы хотели долгожданного рая — немедленно и даром. Уже с таможенниками заговаривали о Фолкнере. Чиновникам ХИАСа объясняли, что не в деньгах счастье. В первые четыре дня сочиняли петиции, призывающие президента защитить преступно невыпущенную ОВИРом тещу.
Самым неожиданным заменителем западной идеологической правды оказался иудаизм. Добрые американские евреи взяли над нами опеку; Сдали нам свои бейзменты, одолжили железные походные стулья и сообща подарили менору. Взамен они потребовали, чтобы мы восхитились фантастической религиозной свободой, позволяющей нам — евреям-отщепенцам — есть кошер, носить кипу и поддерживать Израиль.
Мы восхитились. Послушно томились в синагоге, недоумевали на веселом празднике Пурим и даже накладывали тиффилин ("это не больно", — успокаивали соседи).