Шрифт:
— У него был такой странный кошмар — он жаловался, будто видит черные точки, проникающие в его тело, — рассказал я отцовскому врачу о Шимоне во время одного из наших разговоров.
— Крайне интересно, — сказал врач. — Он много плакал в детстве?
— Почти никогда, — ответил Яков, который по моему требованию сопровождал меня в этом визите и до того момента упорно молчал.
— Терпимость к боли различна у разных людей, — произнес врач тем поучающим тоном, который усваивают воспитательницы детских садов, проповедники, страховые агенты и все те, кто имеет дело с зависимыми людьми. — Ведь боль — это преобразование ощущения, а не само ощущение и, как таковое, зависит, прежде всего, от типа личности, обстоятельств и системы ценностей. Некоторые люди кричат от булавочного укола, тогда как другие не проронят и звука, даже если их колесуют. Некоторые женщины вопят при родах, а некоторые только стонут.
— Я знал такую, которая кричала уже при оплодотворении, — заметил я, но врач укоризненно посмотрел на меня и вновь обратился к самому увлекательному и нежащему душу человеческому занятию — поучать и объяснять. — Существует несколько заблуждений относительно боли, — продолжал он. — У боли не всегда имеется цель, она не всегда имеет соответствующую силу, и она никогда не поддается измерению Вы, наверно, заметили, что в ответ на вопрос: «Как сильно ты меня любишь?» — мужчины разводят руки и стороны, а женщины прижимают их к груди. Я прошу больных оценить степень их боли по шкале от одного до десяти, и вы не поверите, насколько это хорошая индикация успешности лечения. А иногда я прошу их сравнить боль, которую они ощущали в прошлом, самую сильную боль, с их страданиями сегодня.
Он внезапно повернулся к Якову, указал на его руку и сказал:
— Вот, например, будь вы моим пациентом, я бы попросил вас сравнить вашу нынешнюю боль с болью при ампутации этого пальца.
Лицо брата исказилось и побледнело. Он не любил, когда люди замечали его увечье. Ему казалось, что этот обрубок прилюдно демонстрирует какую-то его слабость. Иногда он прячет его внутри кулака и сжимает там с такой силой, что его лицо приобретает угрожающее выражение.
Теперь он поспешил прикрыть этот отрубленный палец другой рукой.
— Мне не было больно, когда это произошло, — проворчал он.
— Но потом боль, наверно, появилась? — настырно допытывался врач.
— Я уже не помню, — недовольно ответил Яков. — Это было много лет назад.
ГЛАВА 28
Погруженные по колено в землю и в тесто, далеки мы были в нашем поселке от людей и от Бога, и строящийся на холме дом стал средоточием пересудов и прогулок. По субботам туда поднимались целыми семьями, дети играли в кучах щебня и песка, а взрослые входили внутрь, слонялись по зияющим пустотам и гадали — сколько денег, сколько времени, сколько кубических метров, сколько жильцов, кто и где будет жить.
В поселке каждое неординарное событие или появление чужака тотчас становились предметом разговоров, догадок и надежд весьма определенного толка. Разъездной врач, водитель автобуса, торговцы скотом, поставщики кооператива. Изредка появлялись также бродячие продавцы галантереи. Из их коробок разносились манящие запахи, а обилие таившихся там мелочей завораживало сердца. Стоило, однако, кому-нибудь из них постучать в нашу дверь, как мать тотчас выпроваживала его и еще долго с подозрением смотрела вслед, потому что все они напоминали ей наваритов Иерусалима.
Однажды к нам заявился незнакомый галантерейщик, высокий, худой человек с похотливыми влажными глазами и такими редкими и липкими волосами, что они, казалось, были выщипаны из каймы его черной ермолки. В деревянной коробке, болтавшейся на его шее, был обычный набор из бритвенных лезвий, мыла, шнурков, расчесок и добрая дюжина бутылочек с «эссенцией» — экстрактом духов, который он по мере надобности разводил спиртом.
Пока мы с Яковом разглядывали коробку с галантереей, мать, к нашему удивлению, предложила торговцу стакан воды из шкафчика со льдом и взяла у него, в подарок отцу, ридома де колония. Но ее истинные намерения немедленно прояснились. Она выбрала тюбик синей краски для глаз, сунула его в карман и начала торговаться о цене.
Она все еще торговалась, когда отец поднялся после полуденного сна, вышел к нам и тоже стал щупать и нюхать бутылочки с эссенциями. Мать смутилась, отозвала его в сторону и сказала:
— Детям нет денег на ботинки, Аврам, а ты будешь покупать одеколон?
Торговец посмотрел на нее с ненавистью, машинально облизнул губы и тихо, но явственно обронил одно-единственное слово: «А гойке».
В нашей семье никто не знал идиша, но с этим словом мать была хорошо знакома. Она не в первый раз слышала или повторяла его про себя. Яков посмотрел на меня, я на него, и мы, кажется, даже обменялись еле заметной улыбкой и немного отступили назад, чтобы освободить место для предстоящей схватки.
Мать задрожала, «как бухарский сапожник, на которого плюнула змея». Звуки оскорбительного слова пробили ее височные кости, проникли в мозг и взорвались там. Дивный багрянец гнева зажегся на ее груди и начал подниматься к шее и лицу. Ее зубы ощерились, как у волчицы, и яростные жилы вздулись на шее, спускаясь от стиснутых челюстей и исчезая под воротником кофты. Она выбросила вперед свои сильные, меткие руки, схватила кожаные ремни галантерейной коробки и захлестнула их на горле торговца. Его лицо полиловело, руки и ноги задергались, рот широко раскрылся. Мать не отпускала ремни, пока он не рухнул на землю, и лишь тогда его горло сумело вытолкнуть наружу несколько сдавленных проклятий.