Шрифт:
Шену Апари дирижировала этими женскими собраниями решительной и одновременно мягкой рукой, проявляя равную щедрость в отношении чужих и собственых секретов.
— Вот пришла Шошана, — объявляла она. — Ну, Шошана, мы все хотим знать, что было ночью. Твоему мужу помогла эта мазь?
К ее чести надо сказать, что она никогда не сплетничала за спиной, а только в лицо, и поэтому встречи в ее парикмахерской превращались в семинары исповедей и очищения, и женщины отдавались им с большим пылом. Они настолько верили в нее, что даже вид ее собственного лица, покрытого преждевременными морщинами, не мешал им покупать приготовленные ею кремы для омоложения кожи.
— Мне самой это действительно не помогает, — сказала она однажды заколебавшейся женщине, которая испытующе рассматривала ее. — Но ты-то не должна от этого страдать, верно, ma ch'erie?
ГЛАВА 29
Несколько выцветших картинок школьных лет: в пятом классе у нас был подменяющий учитель, у которого левая рука всегда была засунута за пояс; в уголке живой природы меня как-то вырвало от запаха формальдегида, который напомнил мне бринкеровскую Мертвую Хаю; на викторинах по общим знаниям: синонимы, реки, писатели, столицы и кто что кому сказал — я всегда получал первый приз. Но воспоминания о школе — не того рода, что хотят вернуться и всплыть во мне, и никто из учителей не оставил в моей памяти такого следа, который не изгладился бы со временем.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, я вызвался развозить хлеб. Каждый день я вставал в шесть утра, грузил вместе с отцом ящики с хлебом на повозку, запрягал осла и наследником Гектора и Бен Гура выезжал со двора навстречу приключениям. Рыжая пыльная дорога была еще влажной от росы, и мягкие, истертые резиновые шины не издавали ни малейшего шороха. Ахиллес и Мессалина не маячили на горизонте, осел сам знал дорогу и те дома, возле которых нужно остановиться, и поэтому я забрасывал вожжи за шею, всовывал нос в очередную книгу и погружался в чтение. Так я успевал прочесть еще три-четыре книги за неделю. У Ицхака Бринкера я всегда задерживался на несколько минут, невзирая на гнетущее присутствие Мертвой Хаи. Бринкер уже возвращался к этому времени с дойки овец, и они как раз заканчивали свою каждодневную утреннюю ссору на одну и ту же неизменную тему — еда. Бринкер обожал яичницу с петрушкой, а у Мертвой Хаи запах петрушки вызывал зудящую сыпь на шее. Со своей стороны, Мертвая Хая имела привычку варить суп из петушиных гребешков, от которых ее мужа выворачивало до самой глубины души и желудка.
Бринкер знал, почему я мешкаю, и тотчас доставал из ящика тот кусок янтаря, который он привез из Германии. Внутри янтаря застыла огромная, древняя, миллионнолетнего возраста муха, такая же живая и изумленная, как в минуту смерти. Я подносил ее к глазам, затаив дыхание. В книге о старом Ули-Були тоже был такой кусок янтаря, и там у детей тоже захватывало дух при виде его. Свет, преломляясь в золотистых внутренних сводах, увеличивал изображение мухи, а присущая близоруким способность хорошо видеть вблизи еще резче заостряла картину.
— Как поживает мать? — спрашивал Бринкер, гладя меня по затылку.
— Все в порядке, — отвечал я.
— Передай ей привет, — говорил он. — Пусть придет забрать куриный помет для огорода, если хочет.
Моя дружба с Ихиелем тоже становилась все теснее Мои занятия с ним постепенно превратились в частные уроки по принципу «английский в обмен на буханку» Мне нравился английский язык. Сегодня я понимаю, что обнаружил в нем достоинства, со временем открывшиеся мне в женщинах, которых я любил, — ясный разум, юмор победителей и наряду с этим — щедрость и снисходительность, которыми широта и утонченность наделяют своих обладателей. До сих пор меня приводит в восторг богатство его синонимов, его покладистость в отношении мужского и женского рода и строгость в отношении времен. Лет через десять после тех занятий с Ихиелем мне довелось беседовать с его старым дядей о моей любви к английскому языку. Эдуард Абрамсон презрительно усмехнулся.
— Да, да… — проворчал он. — Язык для Франклина и Харди, но не для Екклесиаста и Десяти Заповедей. Три сотни слов для разных видов овец и плоскогубцев и всего пять слов, с которыми можно умереть подобающим образом.
Я любил эти уроки с Ихиелем, включавшие к тому же и кофе с коржиками, и его разговоры, и его дружелюбие взрослого человека. И вот так, пока мои ровесники с натугой декламировали: «Once there was a wizard, he lived in Africa, he went to China and get a lamp…» («Жил был волшебник в Африке, и как-то он отправился за лампою в Китай…»), я уже мог, под руководством Ихиеля, читать Фенимора Купера на его родном языке и доброй памяти «Простофилю Уилсона», а еще позже — и «Тигра Тома Трейси», самый любимый мой рассказ о любви из всех существующих, как я уже надоедливо намекал. Так Ихиель тоже внес свой вклад в мою замкнуть, в мое отчуждение и в конечном счете — в мой отъезд.
Холостяцкая жизнь хорошо подходила Ихиелю. Он носил твидовые пиджаки, единственные в стране джинсы и высокие американские рабочие ботинки желтого цвета. Время от времени он покупал сыр и овощи у крестьян и яйца у Джамилы, которая тоже выучила у него несколько слов по-английски и, когда Ихиель спрашивал у нее «Хау ду ю ду?», смеялась, сверкая своими большими зубами, теребила бусы на шее и повторяла за ним: «Ха-ди-ду, ха-ди-ду…»
Со временем он стал доверяться мне и однажды открыл свою заветную и тайную мечту—уже сейчас заготовить себе свои собственные последние слова.
— Я всего лишь маленький библиотекарь в маленьком поселке в маленькой стране, — грустно объяснял он мне.
Его мечтой было сочинить такую замечательную и значительную последнюю фразу, чтобы его сочли достойным войти в прославленную антологию и расположиться там в соседстве с самыми выдающимися покойниками. Он придумывал все новые и новые последние фразы, пробовал на мне и непрерывно зубрил, стараясь запомнить, как они прокатываются между нёбом и языком, чтобы не забыть их в своем предсмертном помрачении. Но затем быстро впадал в отчаяние, потому что ни одна из них не могла сравниться с замечательными образцами из его коллекции.