Шрифт:
За 4 месяца, которые я дома, Вы отказали мне во всех просьбах насчет личной помощи. Хотя совсем не всегда действительно сломана была4 машина. Разумеется, это удобнее — вообще исключить возможность просьб.
Мне не раз казалось, что если бы не Серёжа, Вы, возможно, нисколько б и не участвовали в моей болезни: он умеет кричать, трясти за ворот, требовать… А главное: он человек приблизительно равного с Вами социального статуса и, следовательно, для Вас — человек, в отличие от таких социальных “низов”, как я. Это моё обстоятельство, как и отсутствие за мною каких-либо “структур”, объясняет тяжелую специфику Вашего поведения — во всём (вплоть до коллизии с Кожиновым).
К этой специфике нелегко привыкнуть человеку другого, неноменклатурного, воспитания. И поэтому мои “срывы”, бывшие кое-когда, можно понять.
Теперь, конечно, легче. Я — дома. Просто — третий год взаперти. Но тут уж и вовсе можно было не навещать (хоть и в 3-х шагах от редакции), и, конечно, машине Василия Васильевича положено “ломаться” уже бесперебойно…
Наверное, этот круг внутренней недоброты — неучастливости — разумнее и впрямь разорвать, — и я не осуждаю Вас за эту честность.
За всем тем я, конечно, очень благодарна Вам за помощь, хлопоты во время больничных моих мытарств. П. ч., конечно же, было б ещё хуже, чем было: тут нет слов. И в этом, определённом, смысле, разумеется, — не до жиру! Благодарна — действительно (и молилась за Вас, как умела), и только, может быть, не так слепо благодарна, как сама бы хотела (чтобы просто не на что было “закрывать глаза”).
И мешает ещё вот что: не могу понять этого спорта или этой психики: унижать, оскорблять, третировать и изматывать человека; потом, если он помирает, — помочь; а когда ему станет лучше — все начинать сначала!…
Когда я говорю: “начинать сначала”, — я имею в виду, что очень уж Вы не любите моей работы. Никакой. И мало кто (может, и просто — никто) в моей жизни был таким неустанным душителем моей работы, как Вы, — главный редактор. Это ад — как вспомнишь историю моих публикаций у Вас. Каким измором пытались взять меня, начиная ещё с публикации К. Леонтьева. Ведь даже о ней не постыдились сказать, что она переносится с 8-го на 7-й номер, п. ч. 8-й — начинает подписную кампанию, “а для подписчиков Ваш Леонтьев не нужен” (это Ваши, “золотые”, слова). Для подписчиков “не нужно” было и анонсировать моё имя (хоть бы раз — за все годы): я ведь знаю, как вычёркивалось оно с обложки, если предлагал отдел, — и все это знают! А как мариновали и врали об “устарелости” якобы моей беседы с Дорошенко, переписывали и располовинили её — п. ч. мы “защищали социализм”! История же публикации “Хищной власти меньшинства” вообще привела к тому, что я “переходила на ногах” — к Вашим ильиным — уже абсолютный разгар самой страшной болезни. Ведь был миллиард замечаний, вранья, перекидок из N в N!… Т а к не мучили и не унижали меня нигде — как “под Вашим крылом”, — и не стыдно было ни Вам, ни холуям Вашим с Кожиновым смотреть в моё чёрное уже лицо, и не видели Вы, что только нечеловеческая воля позволяла мне каждый день снова идти в эту проклятую редакцию, чтоб каждый день принимать новый гнусный сюрприз.
Чего я только не наслышалась о моей “ненужности”, “неправоте”, “неуместности”!
Неужели Вы думаете, что всё это можно забыть? Что обстановка постоянного недоброжелательства, криводушия, обманов и травли — не помогла мне “дойти до ручки” физически? Я вспоминаю всё это как потрясающую безжалостность, вопиющую несправедливость.
Или Вы можете доказать, что я заслуживала именно такого редакционного отношения?
А если я уж так “не нужна” подписчикам, как твердите Вы по сей день, то зачем же бы Вам было звонить мне, например, из Новосибирска и Ленинграда, прося, чтобы я приехала хоть на 1 вечер, п. ч. “публика требует”? (Вряд ли хоть раз она так требовала Вашего Кожинова!)
А что печатали мои стихи — и не стыдитесь сегодня попрекать меня этим, — утешьтесь: уж не больше печатали, чем беспомощные вирши Н. Карташевой. Не больше, чем Мирошниченко. Не считая уж членов редколлегии.
Я не дам в Ваш журнал больше ни одной строчки.
И сообразите: я не затем выживала в последние 2 года, чтобы Вы (вместо того, чтобы, как любой нормальный человек, радоваться, что я смогла наконец — конечно, временно — опять приняться за работу) затевали новые глумления надо мной как писателем. Снова — затыкали мне рот. Позволяя притом подонку Кожинову и обкрадывать меня, и печатно клеветать на меня.
Я не дам Вам ни одной строчки. И не буду жалеть об этом, п. ч. журнал Вы провалили. Он жив только ИМЕНЕМ СВОИМ (“Наш современник”), только прошлою славой. Мне одной, да ещё столь бесправной в этом журнале, всё равно не спасти его ни от просионизма, ни от прогитлеризма.
Я прочла в юбилейном N “Дня” Ваши стихи (подборку). И мне пришло в голову простое: да имеете ли Вы сегодня литературное право — судить о какой-либо моей работе?
Ведь теперь, полагаю, журналу потребуется мат, чтоб потрафить распаду “сегодняшнего дня”? Потоки сквернословия? Или шуточки про “Сёму Липкина”, который никогда не мог быть для Вас “Сёмой” (это — не Яша Козловский). Шуточки про партбилет?… Стыдно! Очень стыдно, дорогой Волк!
Желаю Вам всего доброго! Т. Глушкова.
Интересно то, что за несколько месяцев до этого яростного письма я получил от Т. Глушковой книгу её стихотворений с подписью, которая ничуть не предвещала окончательного разрыва: