Шрифт:
В воскресенье, 7 августа, за несколько времени до восхода солнца, в проливной дождь, безмолвная, угрюмая, уныла толпа присутствовала при длинном шествии побежденных накануне, искавших убежища в городе.
Солдаты эти составляли по большей части правое крыло французской армии, перерезанной неприятелем.
Они шли один по одному, потом группами, потом отрядами, в десять, в двадцать, в тридцать человек, грязные, оборванные, утомленные усталостью.
Многие были ранены. Они опирались о палку, о разбитое ружье или лежали на повозках. Туркосы, угрюмые и согнутые, едва тащились. Офицеры, очень немногочисленные, были в глубоком унынии и шли поддерживаемые солдатами.
На площади Клебер человек сорок туркосов, страшно грязные, оборванные и покрытые кровью, остановились.
У одного туркоса было знамя полка, спасенное Бог знает ценою каких опасностей.
Внезапный энтузиазм овладел толпою и пробежал как электрическая искра по всем сердцам.
— Да здравствует Франция!
— Да здравствуют туркосы! — закричали тысячи голосов.
Но восклицания еще удвоились, когда полковник Дюкас взял знамя, повесил на него лавровый венок и показал толпе с балкона главного штаба.
В этой толпе, тревожно присутствовавшей при шествии рейнсгофенских раненых и побежденных, много сердец волновалось и трепетало, много глаз искало друга, родственника.
Вдруг послышался шум и из толпы, почтительно расступившейся перед ним, выбежал человек.
Это был Гартман.
В одном фургоне, в котором лежало много раненых, он узнал бледных, покрытых кровью и грязью, два существа, очень для него дорогие. Один был капитан Мишель, другой поручик Ивон Кердрель.
По знаку Мишеля фургон остановился.
Молодой человек улыбнулся отцу как бы для того, чтобы успокоить его, и сделал движение, чтоб сойти с фургона.
Тогда в этой толпе, присутствовавшей при горестном зрелище этого старика, который нашел ранеными своего сына и будущего зятя, произошел высокий порыв.
Неизвестно, кто их принес и как они тут очутились, двое носилок явилось из толпы; оба раненые офицера были положены туда с самыми деликатными и внимательными стараниями; незнакомые люди понесли носилки, Гартман показывал им дорогу, и они перенесли раненых к нему в дом.
Вход Гартмана в дом был печален.
Раненых отнесли в комнаты, которые они занимали обыкновенно, когда приезжали в Страсбург. Эти комнаты были для них готовы.
По просьбе Мишеля, на которую его отец поспешил согласиться, вместо того чтобы разлучить молодых людей, их положили в одной комнате.
Позвали доктора. Этот доктор был старый друг Гартмана, врач очень талантливый, любимый и уважаемый в Страсбурге, имя которого мы скроем под псевдонимом, чтобы не пробуждать тягостных воспоминаний. Он был членом муниципального совета, так же как и Гартман… Мы назовем его доктором Кузианом.
Он был в ратуше, когда Франц, слуга Гартмана, прибежал предупредить его, что молодого барина и одного из его друзей привезли раненых в Страсбург и что его с нетерпением ждут.
Доктор встал, схватил шляпу и, не прощаясь ни с кем, побежал к своему другу.
Он нашел всю семью в слезах.
Молодые люди, раны которых почти не были перевязаны, лишились чувств.
Первым делом доктора было выслать дам, он оставил возле себя только Гартмана и Франца.
— О, доктор! — вскричала госпожа Гартман, сложив руки и залившись слезами. — Спасите моего сына!
— Спасите их обоих, добрый доктор! — прибавила Лания, пожимая ему руки.
— Да, да, — отвечал он, — ободритесь. Обморок ничего не значит; усталость, потеря крови… успокойтесь. Надеюсь скоро доставить вам приятные известия.
— Да услышит вас Бог! — закричали обе женщины! рыдая, и вышли, опираясь друг о друга.
Гартман был холоден и бесстрастен по наружности, но лицо его было покрыто смертельной бледностью, слезы текли по щекам, а он и не думал отирать их.
— Имейте мужество, друг мой, — сказал доктор, поджимая ему руки.
— У меня мужество есть, — отвечал старик разбитым голосом, — но это мой сын, доктор, мой возлюбленный сын лежит на этой кровати!
— Мы спасем его, Гартман! Наука совершает иногда чудеса. Дайте мне время осмотреть раны; может быть, они не опасны.
— Да услышат вас Бог, Кузиан! — ответил Гартман, печально качая головой. — Но я очень боюсь, — прибавил он тихим голосом, отирая, холодный пот, орошавший его лицо.
Доктор оставался с минуту в задумчивости, потом обратился к слуге: