Шрифт:
А он ни на миг не потерял спокойствия. И это их в конце концов доконало. Мне кажется, они были рады, когда он ушел. Видит Бог, я тоже.
Но я не могла дать ему уйти просто так, не выпустив скопившегося во мне раздражения! Кроме того, я хотела понять, что же он чувствует на самом деле, что скрывается за всей этой невыносимой терпимостью и смирением. Я пошла следом за ним, сказав Джеффри, что не вернусь в гостиную.
Я догнала его на мосту. Дыхание мое сбилось от бега, сперва я не могла говорить. Он подумал, что что-то случилось, он встревожился из-за меня, что, конечно же, вряд ли могло усмирить мою злобу.
Стыдно признавать, что я первым делом принялась бранить его, но ничего не поделаешь.
– Почему вы позволили им делать это? Что вы за человек, наконец?
Да, я сказала это и многое другое, как будто бы у меня есть права на него, как будто то, что он за человек, хоть как-то касается моей персоны. Но я вся кипела:
– Вы меня слышите? Вы вообще понимаете, что они делали? Они же издевались, смеялись над вами!
Бесполезно: в попытке его разозлить я преуспела не больше, чем Салли.
– Я презираю смирение, – заявила я. – По мне это вовсе не добродетель, это проявление слабости.
Он сказал:
– Вы считаете меня слабым?
А я подумала: ну вот, хоть холодного тона удалось от него добиться – уже что-то! Не помню, что я ответила; что-то высокомерное, кажется. (Конечно, я не считаю его слабым, мне только хотелось его расшевелить.) Он сказал:
– Неужели вы полагаете, я не знаю, что они обо мне думают, Энни? Что я сидел там и не понимал всей глубины их презрения?
– Тогда почему же вы не ответили? Даже Иисус вышел из себя и выгнал менял из церкви!
Можно подумать, будто я хорошо знаю эту историю, а Библия – моя настольная книга. На мосту над рекой был туман, а то бы он увидел, как я краснею. Когда я произнесла эту фразу, он тихонько рассмеялся и поправил меня:
– Выгнал торгующих из храма.
Между тем я понемногу начала остывать. Мы дошли до конца моста и немного прогулялись по берегу. Вокруг все было спокойно и тихо, если не считать журчания реки, – какое отдохновение после бренди, табачного дыма и непристойностей там, в доме! Мы остановились под старой ольхой, и он сказал:
– Я понял, что одной из самых неприятных вещей в положении священника является его одиночество. Вы себе представить не можете, как я был бы счастлив, если бы мои прихожане свободно и открыто рассказывали мне о своих сомнениях, о моментах, когда вера их грозит угаснуть, когда они не могут больше верить. Я бы не был шокирован. Я люблю говорить о таких вещах. Я задыхаюсь от вежливых отговорок. Вера в Бога – это не дебаты, которые мне нужно выиграть, это путь, пройдя который мы сможем понять друг друга.
Никто не умеет так говорить, ни один человек из всех, кого я знаю. Я не представляю, что ему отвечать, когда он говорит мне такое. Его простота покоряет меня. Я его просто боюсь.
Он сказал:
– Мне становится плохо, когда люди не желают видеть во мне живого человека. Обычно они в конце концов понимают, что к чему, но это так утомительно: тратить все свои силы на то, чтобы подтолкнуть людей к этому нехитрому открытию, заставить их поверить, что я тоже человек. Вы понимаете, о чем я говорю? Я не хочу быть символом, вместо того чтобы быть личностью. Да, я – священник, я – преподобный Моррелл; и это в зависимости от ваших ожиданий, надежд и предрассудков может сделать меня святым или ханжой. И могу вам сказать, что быть объектом поклонения гораздо тяжелее, чем быть признанным дураком.
Я думаю, он хотел сказать, что ему легче было перенести сцену в гостиной, чем мне, так как Салли и остальные по крайней мере выступили против него в открытую и при этом ничуть не церемонясь. Странно. Мне кажется, он одинок.
– Вы сердитесь на меня за то, что я такой тупой…
– Нет, нет, – запротестовала я.
– … и вы правы.
Это меня удивило; я думала, он будет настаивать на том, что поступал совершенно сознательно.
– Я все лелеял надежду убедить их в чем-то, вовлечь в обычный разговор. Это было наивно.
Тут я невольно кивнула, и только потом вспомнила, что следует вежливо все отрицать. Он продолжал:
– Нет, Энни, я оказался болваном. Вот это, я понимаю, человечность! Я едва могла поверить – мы оба рассмеялись, свободно и дружелюбно. После всего случившегося смех казался неуместным. Но он освежил нас, и, наверное, поэтому я вдруг призналась ему, что я атеистка. Правда, я не хотела шокировать его и, чтобы смягчить удар, заменила это слово другим – «агностик». Я так и не поняла, удивился он или нет. Но он на минуту затих, а потом сказал, что будет за меня молиться. А чего я еще ожидала? Я не засмеялась, но хмыкнула весьма саркастически. И почувствовала горечь, даже легкое разочарование в нем – и то и другое было совершенно безосновательно. Тут он прикоснулся ко мне. Просто слегка тронул мою руку. А я подумала, что он сделает, если я решусь его поощрить? Он считает меня привлекательной, это я уже с некоторых пор поняла. В тот раз, когда он так свободно рассказывал о своих родителях и о том, как он решил стать священником, я почувствовала, что и меня тянет к нему. Вот и сейчас, когда мы стояли вплотную и его рука мягко касалась моего локтя, я подумала: а что будет, если я скажу или сделаю что-нибудь… Прикоснусь к нему в ответ, к примеру, или…