Глинка Владислав Михайлович
Шрифт:
— Если зверей лютых убивать не грех, то и такого злодея…
— Самое бы справедливое, — согласился Иванов. — Да вот как хитро из Козловки ушел. И в новом месте еще сколько зла натворит.
Помолчали и взялись каждый за свое: она сновала иглой, он вязал пучки щетины. Потрескивали фитили свечей, пел сверчок за кухонной печью. Молчание нарушила Анюта:
— А вы бы, Александр Иванович, полковнику при случае напомнили, что, ежели квартира откроется, которая семейным с детьми будет мала, так чтобы нас не забыли.
— Нигде лучше здешнего не будет, — сказал Иванов. — Оно только слышится важно, что в дворцовом здании, а все гренадерские квартиры на десятых дворах, куда солнце век не глядит.
— Зато при казенном жилье денег бы меньше шло, — возразила Анюта. — Я в том месяце восемнадцать рублей выручила да вы своим ремеслом не меньше. И надо бы жалованье ваше целиком Андрею Андреевичу передавать, а нам на свои заработки жить… Раз по шестьдесят рублей серебром за душу на круг берут, а душ там двенадцать, то сотен семь отдать придется. И ведь с усадьбой, со скотом, с землей выкупать надо. Куда им без хозяйства деваться? А у вас сколько в казне накоплено?
Впервые услышав от жены обстоятельное рассуждение про свои сокровенные дела, Иванов немного опешил. Но и обрадовался, еще раз убедясь, что рядом душа родная и ум не куриный.
— На серебро рублей под шестьсот, — ответил он. — Сей год не случалось Андрея Андреевича спросить, но, кажись, ассигнаций две тысячи рублей с чем-то… А насчет покупки с землей, с хозяйством твоя правда — проще место насиженное приобресть, чем землю покупать и заново строиться.
— У Андрея Андреевича, конечно, и копейка зачислена, — продолжала рассуждать Анюта, — а все бы лучше записывать, что к нему относите, чтобы самим в точности знать, когда время придет про выкуп думать. Долго ли записать? Вот бы в новую треть вы все жалованье да мои остатние снесли, а мы бы на заработок прожили. Может, булок да сахару поменьше съедим, а уже сыты будем.
— Ну нет, — сказал Иванов решительно. — Родичей своих я люблю и ноне надеяться стал, что из кабалы выкуплю, но чтобы для того в темное зауголье с тобою жить пошел и ты бы там глаза над шитьем слепила да еще булок недоедала, на то не будет моего согласия. Половину жалованья и твои сряду, изволь, Андрею Андреевичу отнесу и записывать обычай заведу, но чтобы мы по воскресеньям без пирогов сидели да твоим подружкам орехов да пряников не поставили — то уж нет!
— Так какая же помощь моя в деле вашем самом важном будет, ежели до меня вы на него больше откладывали? — спросила Анюта, и губы ее дрогнули. — Я обузой вам окажусь вместо помощи…
Иванов обнял ее за плечи и сказал:
— А такая помощь, что вечерами вместе, по две свечи зажегши, каждый свое успевать станет куда лучше, чем порознь бывало. Правда ведь? А что останется нестраченное хозяйкой моей за треть, то и отнесу господину Жандру…
Как же осветила жизнь Иванова быстрая, миловидная и веселая хозяйка! Случалось, конечно, что печалилась и плакала даже от домашних неудач — то упустила тесто, вылезшее из квашни, забыв о нем над спешным заказом, то, отвлекшись пригоревшей кашей, не заметила, что, казалось, негорячий утюг прожег платье, на счастье ее, старенькое, то в лавке обсчитали на пятак. Но и утешалась легко, особенно если муж об этом попросит.
Когда летом служба стала более легкой, а вечера длинными, они так налегли на ремесло, что, к торжеству Анны Яковлевны, укладывали все расходы в заработок. Но именно в это первое общее лето она хоть раза два в неделю вечерами выводила мужа погулять, уверяя, что так надо для отдыха его больному глазу и что Штокша выходит «подышать воздухом» в сопровождении супруга. На этих прогулках Иванов чувствовал себя поначалу как-то странно: еще никогда не ходил по улицам без дела. Но очень скоро Анюта, любившая смотреть на облака и зелень садов, на отражение их в воде — на все лучшее из неяркой петербургской природы, — сумела так показать все это мужу, что и ему открылись радости, которых раньше не знал.
Обычно гуляли по захолустным улочкам и набережным Петербургской и Выборгской, где меньше «чистой публики» и господ офицеров. Побывали на Смоленском кладбище и на обратном пути завернули к Полякову. Иванову хотелось показать свою Анюту, а ей — живописца, историю которого давно пересказал. Но повзрослевшая, почти что девица, Танюша сказала, что ушел недалече к одному художнику, — ежели подождут, за ним сбегает.
— Не надо, — решил Иванов. — Еще как-нибудь зайдем. А что здоровье его?
— Ничего-с. Все рисуют да рисуют.
— Не кашляет?
— Утром перхают, а днем ничего-с.
Двор возвратился в Петербург, ротная жизнь вошла в обычную колею. Караулы и дежурства чередовались для Иванова с перепиской то в фельдфебельской каморе, которую выгородили от Сборного зала, то в ротной канцелярии. В одной исподволь слушал, как Митин выговаривает гренадерам за опоздание на поверку, за то, что, хватив лишнее, шли от трактира, не застегнувши шинелей. А в другой — как полковник диктует Екимову бумаги, разбирает свары гренадерш или убеждает назначенного министром на должность ротного адъютанта Лаврентьева 1-го, что надо малость получиться писать, а тот буркает, что к письменным наукам не способен и назначен в роту для одного строя. Качмарев уговаривал капитана, что зато теперь носит шпоры, которых не положено обер-офицерам. На это Лаврентьев отмалчивался, потому что любил щегольнуть, но за учение не брался. Хорошо хоть, Лаврентьев 2-й утешал полковника; кропотливо трудясь в полуподвале, обходился даже без помощи вице-писаря.