Шрифт:
«Новой религии нужно придать известную внешность, учредить обряды, построить храмы», — звучал в ушах голос Варанкина. Казалось, он объясняет ему, Свечникову, смысл этой картины, нарисованной лучом какого-то скрытого в нем же самом «волшебного фонаря».
Одновременно в розовом столбе проявилась крошечная женщина с пепельными волосами, в зеленой, цвета надежды, хламиде, тяжелыми складками ниспадавшей до самого пола. Ее руки были воздеты к висевшему на одной из граней портрету Заменгофа. Бабилоно, Бабилоно!. — пропела она своим хрустальным голоском. Невидимый хор отозвался ей с неожиданной мощью: Алта диа донно!
Единственным здесь темным пятном был подстеленный под гипсовую ручку на тумбе покров из черного бархата. Свечников понял, что это символ тьмы, окутавшей мир в промежутке между падением Вавилонской башни и созданием эсперанто.
В остальном все краски были ясными и чистыми, без полутонов и оттенков, только белое, розовое, зеленое, опять белое. Повсюду царил свет, вместе с тем атмосфера казалась мрачной, и почему-то возникла мысль, что такой она и должна быть в храме, построенном исключительно из надежды и разума, без примеси низких материй. Недаром в минуту внезапного прозрения, когда под рукой не оказалось ничего, кроме театрального билета, написано было: мозг, изъеденный червями… сердце в язвах изгнило. Это ее мозг, ее сердце. Ее душа стала черна и холодна, как лед.
В комнате было два окна. Вагин сидел возле одного, письменный стол стоял возле другого — так, чтобы свет падал с левой стороны. Вдруг возникло чувство, будто как раз оттуда, слева, на него кто-то смотрит сквозь стекло. Свечников повернулся к окну. Перед домом никого не было, на улице ни души, тем не менее он ясно чувствовал на себе чей-то взгляд и одновременно понимал, что взгляд этот направлен на него не снаружи, а изнутри, из его же собственной памяти. Анализировать такого рода ощущения он не привык, доверять им — тем более, но тревога не исчезала, потому что невозможно было вспомнить, кто и когда так на него смотрел и почему это в нем отпечаталось, чтобы проявиться именно сейчас.
Новое кресло было с омерзением вышвырнуто в коридор, там и валялось. Поздно вечером из спальни доносился взволнованный шепот невестки, короткие ответы сына, по традиции сохранявшего нейтралитет. Вагин сидел за столом, поставив перед собой фотографию Нади, настраиваясь, как обычно перед сном, подумать о ней и уже зная, что сейчас не получится.
До войны он хранил этот снимок вместе с номером газеты за тот день, когда они зарегистрировались. На четвертой полосе напечатано было стихотворение, посвященное юбилею Дома Работницы:
Товарищ женщина, пораПокинуть дух оцепененья,Пугливость долгого плененьяИ все кошмарное вчера,И за себя стеною встать.Ты равноправна, друг и мать!Как все, что было написано в рифму и прочитано в юности, Вагин до сих пор помнил наизусть эти стихи вплоть до последних строк:
Зовем вас, женщины, впередДля созидательных работ!Сегодня снотворное ему не полагалось. Он с трудом заснул где-то около двух, а минут через десять проснулся от грохота в коридоре. У сына была аденома, ночью он пошел в уборную и зацепил валявшееся на самой дороге кресло. Невестка с иезуитской предусмотрительносью запретила его убирать, чтобы утром Вагину стало стыдно за вчерашнее.
Свечников наконец подал голос. Поворачиваясь к нему, Вагин уже знал, какую картину застанет, и не ошибся. Оба слоя, под которыми скрывалась гипсовая рука, были развернуты, она покоилась на столе сиротливая, серая. Свечников смотрел на нее так, словно ему понятен заключенный в ней тайный смысл, но он не в силах этому поверить. Пузырьки, гребешки, пилюли сдвинуты в сторону, рядом лежал только театральный билет с написанными на обороте белыми стихами.
Я женщина, но бросьте взгпяд мне в душу,она черна и холодна, как лед.— Раскрывал? — спросил Свечников. Имелась в виду сумочка.
— Нет, — соврал Вагин и осторожно потрогал маленькую кисть с отходящим от остальных указательным пальцем — Что это такое?
— Не знаю, — сказал Свечников.
Врать он не умел, и по голосу слышно было, что врет.
— Сегодня в редакции Осипов ею интересовался, — доложил Вагин.
— Казарозой?
— Сумочкой. Заметил вчера, что она у меня осталась.
— А ты что? Показывал ему?
— Нет. Я же ее в редакцию не носил. Удовлетворенно кивнув, Свечников собрал со стола и сложил обратно в сумочку все, что в ней лежало, кроме гипсовой ручки и билета. Их он сунул в карман, а сумочку велел убрать туда, где она хранилась до его прихода.
Когда это было исполнено, последовал новый приказ:
— Собирайся, пойдем к Осипову. Свечка или фонарик у тебя есть?
— Свечка есть.
— Возьми с собой.
— Зачем?
— Возьми, возьми. Пригодится.
Бабушка тихонько посапывала за занавеской. Вагин укрыл ее, прихватил в кухне свечной огарок, вывел Свечникова на крыльцо и запер дверь.
Они дошли до угла, где нужно было поворачивать налево, но Свечников почему-то свернул направо.
— Сначала к Варанкину, — объяснил он.