Шрифт:
– Понимаете, все должно совершаться в свое время. Это – как в растительной вегетации… Чуть завязалось зерно – полив нужен, уход, подкормка. Иначе оно усохнет, выродится, осыплется не вовремя, и только. Ничего нельзя откладывать на будущее, потому что будущее придет уж для других семян…
И еще добавил:
– Война, конечно… Да и сами мы не умеем, выходит, о собственном счастье, подумать вовремя. Вы-то хоть – семейный человек?
– Нет, – усмехнулся Голубев.
– Я почему-то так и думал, – кивнул Белоконь. – Есть в нас что-то такое особое, в старых холостяках… А по возрасту, так вроде бы и пора? А?
– Все со дня на день… Всегда кажется, что все еще впереди, никогда не поздно.
– Н-да. Не поздно. А Груня Зайченкова, между прочим, болезненно переживает одиночество… Что ж, она, выходит, лучше нашего понимает жизнь? Впрочем… она ведь женщина! В ней – нетерпеливость жизни, природы…
А нам вроде бы и дела нет. Глупо как-то.
– Такова се-ла-ви, как говорят в Одессе, – глупо усмехнулся Голубев не столько от водки, сколько от усталости.
– Вот я и говорю. Почитаешь вашу газету, и – так все кругом просто, и за счастьем, мол, недалеко ходить.
А на поверку-то и о десяти руках был бы, так вряд ли достал!
– Иные успевают как-то, даже чересчур хапают, рвут его – во все времена, – засмеялся Голубев. – Но на поверку тоже не всегда выходит… Иной раз тоже – в руках пустота, дым и – хата с подпоркой…
– Это вы о Кузьме?
– И о нем тоже…
– Да. Тоже проблемка… – сказал Белоконь, выцеживая в рюмку последнюю влагу. – Вы думаете, что у нас непорядков нет, что ли? Не о чем в газете просигнализировать? Да тут, правду сказать, нужно постоянного собкора держать, и работы хватит! Есть и хорошее, и плохого еще, к сожалению, хватает… Корреспонденты, конечно, нужны. Только не из этих, не из Надеиных. У Кузьмы задача не та. Ему не так важно какое-то дело выправить, жизнь в хуторе наладить, как своего противника уничтожить, верхним оказаться. Чтобы его люди боялись.
– Ну, положим, время-то не то. Не так уж страшны все эти клеветники и кляузники, – сказал Голубев.
– Как бы не так! – возразил Белоконь. – Вот и вы, например, приехали по мою душу, и второй приедет, и третий. А у меня душа-то живая. Ей ведь в одно прекрасное время могут и наскучить эти досадные разбирательства! Не буду же я, в самом деле, дожидаться прежде временного инфаркта. Да… Тут расчет у Кузьмы на крепость моих нервов: уйду или не уйду… Вот на что он рассчитывает. И ведь может сложиться у меня такая грешная мыслишка: а не махнуть ли в город? Тем более, что там есть еще за что уцепиться, хотя и с запозданием.
Собрать его по кусочкам, счастье-то… Одно и держит, что нельзя дела этого бросить, на лад оно уже пошло! Да и людей бросить негоже, ведь опять тот же Кузьма их царапать будет.
– Так почему же он вас так возненавидел? Что-нибудь было? Возможно, не поладили, отказали в чем-то?
– Вообще-то, прецедент был, – сказал Белоконь. – Пришлось отклонить кандидатуру его сына, когда подыскивали мы человека на клуб, но дело даже не в этом…
– А кто же это предлагал его… на клубную работу? – совершенно протрезвел Голубев.
– Да сам Кузьма и предлагал. Сын вернулся из колонии, надо же куда-то пристроить, а он на гитаре играет.
– Но это же… черт знает что! – возмутился Голубев. – Это уж ни на это не похоже! Хулигана – в очаг культуры?!
– Да им-то ведь все равно. Зарплату получать да билеты в кино продавать без корешков, это, мол, всякий сумеет. Такими эфемерными на их взгляд проблемами, как человеческие обязанности и какая-то там специфика, они себя не обременяют. Да. Но дело-то, в общем, не в этом. Даже из письма ясно, что Кузьма меньше всего озабочен этой клубной должностью, там зарплата его не устраивает. А дело-то в том, что такие люди издали и, можно сказать, нюхом чуют своих противников, пожизненных врагов, что ли. Он же, говорят, трех председателей съел в свое время, выдвинулся в некоего шефа, персону своего рода. И вот появился новый человек в городском обличье, с каким-то дипломом, да еще в шляпе… Так вот в этой-то шляпе и все дело, если хотите. Он эту шляпу-то, во-первых, и возненавидел, а потом уж и все остальное, что подтачивает его элитность в рамках хутора!
«Патология…» – вспомнил Голубев Женьку Раковского.
Белоконь, кажется, до конца прояснил для него суть житейской философии Надеиных. Закончил как-то равнодушно, на усталом выдохе:
– А жить-то надо. И упускать своего человек не привык… И вот – письмо. Безнадежное, конечно, а все же и то сказать: авось клюнет?
15
А ночь-то, ночь какая!
В темном небе летели пороховые тучи, и молодой месяц прыгал и колыхался на их взбаламученных гребнях. И в глубоких разрывах сеялись через сито то далекие искорки Млечного шляха, то крупные, вызревшие, влажно поблескивающие градины звезд.
А на земле стояла непроглядная тьма, и дождя еще не было, только где-то над дальними вершинами ухала грозовая канонада, и ветер срывал с высоты редкие, холодные капли – Голубев чувствовал разгоряченным лицом их выборочный, прохладный крап, а когда капли попадали на губы, жадно слизывал их, закидывая лицо.
Потом дождик чуть-чуть усилился, дальние электрические огни на столбах начали расплываться и слезиться. Огни эти, отдаленные, но странно искристые, слепили Голубева, и он часто спотыкался, хотя от хмеля ничего уже не оставалось, только усталая муторность в душе.