Шрифт:
— Довольно уже мы страдали! — восклицал между тем Бестужев, вдохновляясь безраздельным вниманием зрителей, но все же ревниво бросая взоры на вольно рассевшихся офицеров: но чересчур ли усердно заняты они раскуриванием черешневых чубуков? — Теперь дело только за войском. Настала пора свергнуть постыдное иго, и мы можем это свершить в самое скорое время, и притом без всякого кровопролития.
Ни одна из сказанных прежде фраз не могла встретить ни малейшего возражения, но последняя…
— Как? Революция, и притом без кровопролития?
Бестужев, словно только и ждал этого, живо и даже, кажется, с удовольствием оборотился к вопрошавшему подпоручику Горбачевскому:
— Вы в том сомневаетесь?
— Признаюсь вам, да, — отвечал Иван Иванович. — И самым серьезным образом. Мнение европейских умов, на которых вы ссылаетесь, без сомнения, весьма лестно для вашей конституции, которой мы, впрочем, не имеем покамест чести знать…
— Как? Да ведь я сам давал вам списывать наиболее важные пункты!
— Согласен, вы давали, а мы списывали, однако же, не более чем пункты.
— Хорошо! Вы очень скоро узнаете ее всю. Я вам обещаю!
— Прекрасно, но воротимся к разговору о кровопролитии. Уверены ли вы в том, что конституцию вашу единодушно оценит и примет простой народ, который, что поделать, еще не столь образован, как философы в Европе? Даже солдаты наши и те приготовлены к мысли о перемене правления далеко не все, и я боюсь…
— Вы боитесь? — Бестужев цепко, как в неосторожно оголившийся в рукопашной бок соперника, впился в последнее словцо. — Напрасно! Уверяю вас, это пустые страхи! Уже очень давно Верховная дума, стоящая во главе нашего общества, позаботилась обо всем и… Но к чему слова? Взгляните только на членов нашего общества!
— Наших членов, — пробормотал над ухом Горбачевского Петр Борисов; выходит, не одному только Иван-Иванычеву слуху почудился задорный нажим.
— Взгляните на них! — Бестужев в волнении, которое было очень к лицу ему, по-кавалерийски, будто на стременах, привстал и плавным махом руки описал полукружие, как бы и впрямь приглашая недоверчивых Славян пристально и безотлагательно рассмотреть полковников, каждого в отдельности. — Все средства для успеха в наших руках! Видите — Полтавский полк… Алексопольский полк… Ахтырский… Большая часть 2-й армии также готова к восстанию, я располагаю заверениями ее командиров на сей счет… 4-й корпус, 2-й корпус, 7-я дивизия — все ждут нашего сигнала. Должен к тому же присовокупить, что есть сведения и о некоем тайном обществе между офицерами Литовского корпуса, — разведать о нем и связаться с ним взял на себя полковник Швейковский…
Командир Алексопольского наклонил свою департаментскую голову, утвердительно показавши плешь.
— Мало того, господа. Полагаю, вам как Союзу Славян должно особенно знать, что в сношение с нами вступило польское общество, многие члены которого рассеяны не только в Царстве Польском и в губерниях, находящихся под российской короной, но даже в Галиции и воеводстве Познанском. Вот каковы наши силы — и еще не все! Каждый из наших штаб-офицеров обещает и, я знаю, непременно выдержит слово увлечь за собою целую бригаду…
— Черт возьми, что бригада! — Артамон Муравьев, курчавый, белозубый, розовощекой, весь — вывеска гусара, пришелец из стихов Дениса Давыдова, поднялся в рост, вновь со щедростью дозволяя всем нарадоваться его ленивой, цветущей, обаятельной статью. — Верьте слову, за моими ахтырцами тотчас поднимется Александрийский полк — там командиром брат мой Александр, и за него я вам ручаюсь, как за самого себя! А уж за нами, за Муравьевыми, двинет и вся гусарская дивизия! Мы купим свободу нашею кровью, и подлый тиран заплатит своею за все зло, что причинил отечеству!..
Славно было сказано!
И не по одним словам — что словеса! — но с красивым волнением, с мгновенной верою в истинность обещаний; даже славянский настороженный скептицизм не мог помешать залюбоваться великолепным полковником.
Иван Иванович и залюбовался, нечего отпираться.
Что делать, однако, если воспоминание о словах, казалось исторгнутых из глубин мужественной души в теплый сентябрьский денек, безжалостно и немедля окатывается, как из заледенелой декабрьской бадейки, воспоминанием совсем другого рода? Да это, другое дело как раз и вышло именно в декабре. Всего, значит, тремя месяцами позже.
За тот декабрь была прожита, кажется, едва не целая жизнь. И подобно тому как этой долгой жизни более, чем подробные описания, пристала сухая хроника — мол, в таком-то году родился, тогда-то вступил в службу — пристала по необходимости, ибо на то, чтобы пересказать жизнь, понадобилась бы еще одна, столь же длительная, — точно так же события лихорадочного и лихорадящего декабря способнее вспоминать с лапидарной и сухой деловитостью.
Что было?
Они на своем юге прежде Петербурга узнали, что в географически близком им Таганроге мирно почил в бозе тот, кого у них было решено устранить силой. Но по-прежнему по договоренности ждали сигнала с севера: восстание начато, пора выступать им.