Шрифт:
Понять можно. Но простить грешно. Утешиться трудно, вот беда.
Не забудешь, как Илья Елин, Илюша, Илюшечка, любимейший из учеников, ясная голова и душа золотая, всем вышел, ан вдруг и он встопорщится лобастым волчонком, а хватка уже матерая, мертвая:
— Хороши вы были! Вам бы взять да плюнуть на все несогласия, вам бы стать, как один, тогда вы были бы настощей силой, — а вы что? Только спорили да рядили, да торговались, кто из вас больше прав! Что замолчали, а, Иван Иванович? Правда глаза колет? Сами же мне рассказывали…
Рассказывал, было, и не однажды. Да что таиться от самого себя? Еще несколько лет назад в письмах на безлесые берега Селенги, к Бестужеву, все воевал и перевоевывал войну заново: ах, если бы да кабы; все сводил сердитые счеты с тем, что минуло и что кануло, ревновал жестоко к былым соратникам, перечил им… и себе самому тоже перечил. Никак не соглашался заглотить, что более всего он корит как раз тех, кого и любил более…
«Дела наши шли хотя медленно, но хорошо, но черт нас попутал, или, лучше сказать, Тютчев, открывши нам Южное общество. Страсти разгорелись…»
И. И. Горбачевский — М. А. БестужевуБЕССОННИЦА 1868 года, Декабря 16-го дня
«Страсти разгорелись; собрался корпус 3-й под Лещиным на маневры, и тут-то мы упрашивали и умоляли Муравьева-Апостола начать действия; ибо мы уверены были увлечь всех и все. Но не тут-то было: Муравьев-Апостол заразился петербургской медленностью и случай был упущен с 30-ю тысячами солдат…
Что же хорошего после этого в умеренности, в хладнокровии, нелюбви пролития крови, в медленности, в холодном рассудке, в расчете каком-то?»
И. И. Горбачевский — М. А. Бестужеву— Господа! Это — наши члены!
Юный Бестужев-Рюмин, который гляделся моложе своих двадцати двух, насупился стариковски — как козырек надвинул на ясный свой лоб. Призвал на помощь, поднял по боевой тревоге всю мрачноватую сдержанность, какая только была ему доступна, а размашистый жест быстрой десницы, откинутой вправо, все-таки вышел ликующе-откровенным. И сама интонация — отрепетированно-скупой, мужской, некрасноречивой фразы исполнилась прозрачной многозначительности:
— Наши!
Будто языком подразнился — и мигом спрятал. Знай, доскать, наших. Вот мы каковы… Или, быть может, мальчишеский этот нажим лишь почудился Горбачевскому?
Кто его знает, возможно, и так, — тем более, здесь и нажимать было не для чего. Здесь и молчание протрубило бы, ровно труба, объявляющая корпусный сбор, — довольно было всего только глянуть с порога муравьевского летнего балагана, с каким преучтивейшим достоинством поднялись они навстречу входящим: молчаливый красавец Тизенгаузен, Повало-Швейковский, походивший скорее на степенного директора департамента, нежели на походного командира, слегка надменный с виду Враницкий. И совсем не в мундирном блеске было тут дело, не в штаб-офицерских — не чета подпоручичьим — эполетах, а в сотнях, в тысячах солдатских штыков, невидно мерцавших за спинами предупредительных полковников.
Тизенгаузен был не Тизенгаузен, но славный Полтавский полк, Швейковский — славный Алексопольский, а осанка Враницкого сама за него уверяла со всей положительностью, что восставшим полкам отнюдь не придется в беспокойстве оглядываться на свои тылы — будьте надежны, господа, квартирмейстерская часть не выдаст.
Дела позапрошлые, и чего уж греха таить: да, нечиновные гости были подавлены, скованы, смущены — ну хотя бы вначале, — мгновенно и больно уколовшись о сознание своей сравнительной незначительности. Даже их Михаил Матвеевич Спиридов, который по его опытности и вящей солидности только что был ими избран на роль посредника между Славянским и Южным обществами, чуть-чуть словно поблек, хотя он-то мог в этой компании чувствовать себя на короткой ноге: как-никак чином майор, да еще майор боевой, но нанюхавшийся в двенадцатом пороху, умница, дока, философ, ко всему еще и не из простых: сын сенатора, с князьями Щербатовыми в близком родстве, больше такого, как он, у Славян не было…
А парадный голос Бестужева-Рюмина звенел, как бы уже отделившись от его тела, — сам по себе матерьяльное воплощение хозяйского острого умысла, с каким для них устроили этот общий смотр, сам по себе скромно торжествующий церемониймейстер:
— Командир 5-й конноартиллерийской роты капитан Пыхачев. Позвольте представить вам!
— Поручик оной же роты Нащокин! — Поручик барон Врангель!
Кивки. Кивки. Кивки.
И вдруг — с таким радостным изумлением, с таким непроизнесенным, но ясно всеми услышанным: «Ба!..», как будто новоприбывший не припоздал всего-навсего, а, появившись внезапно, преподнес собранию нарочно припасенный сюрприз:
— Полковник Артамон Захарович Муравьев!!!
Точно: сам собой отлетел в сторону нависший над входом полотняный полог, и шагом, на удивление скорым для дородной его фигуры, в балаган вошел-вомчался-впрыгнул командир Ахтырского гусарского полка, одаряя стоящих справа и слева улыбкой тридцатилетнего баловня жизни, доброго малого, который всякого радушно зовет убедиться, какой он и на самом деле добрый малый…
Время шло. Бестужев-Рюмин румяно сиял: встреча удавалась на славу, а Сергей Иванович Муравьев-Апостол следил за другом с покровительственной нежностью. Он принял, приветил гостей, отговорил то, что хотел сказать, и теперь больше помалкивал да поглядывал, уступив сцену юному бенефицианту.