Шрифт:
В голове будто шлюзы прорвало, сразу накатилось прошлое, хлынули девятым валом воспоминания. Знали бы зубры советской медицины, поставившие ему диагноз «ретроградная амнезия»! Не зубры, телки доеные! Да, ловко он прикинулся тогда, пошел в отказку, сыграл убогого. А что было делать? Откреститься, покаяться?
Мол, не Зотов я, не агент гэпэушный, а Никитка Граевский, тать, кончивший вашего Павла Андреевича на потребу, вот ведь не к столу будет сказано, ракам. Как же, когда за марлевыми шорами, смердящими фурацилином, слышится знакомый голос из несбыточного сна и сердце замирает в упоенье, неужто, это она, она, Варвара… И вот бинты с лица сняли, спала пелена с глаз. Эх…
Ломая спички, Граевский закурил, щедро расплатившись, встал и, не доев, не допив, медленно вышел на улицу. В небе, рыча мотором, плыл аэроплан, звезды на его крыльях были цвета солнца, медленно опускающегося в розовые облака. По Неве старенький буксир влек баржи, сцепленные караваном, дымил немилосердно, разводил волну. Прошли зигзагом, держась друг за дружку, две пьяненькие гражданки. Одна в ситцевом платье «трактористка» – сборочки, отложной воротничок, яркие рисунки в виде гаек и разводных ключей – мурлыкала негромко и гнусаво:
Ах, мне бы счастия хотя бы толику,Я не раба, я дочь СССР,Не надо мужа мне такого алкоголика,Его не вылечит, наверно, диспансер…Казалось, что весь мир вокруг покрыт сухой тонкой пылью, какая получается, если тронуть истлевший саван.
«Вся жизнь – тлен и тополиный пух». Споткнувшись, Граевский выругался, ударил тростью о мостовую и осторожно, чтобы не скользить по накренившейся, словно палуба, набережной, побрел по направлению к Малому проспекту.
Наверное, не нужно ему было пить, отвык. Радости никакой, только тяжесть в ногах, в голове, на сердце. И мысли – грузные, бьющиеся изнутри о череп, сумасшедшим вихрем. Ненужная карусель оживших мгновений прошлого, бренные черепки разбившейся вазы времен.
По кругу, по кругу, чертовым колесом, нескончаемым хороводом. Все одно и то же, Варвара, Никитка, Геся, Варвара, Варвара, Варвара…
Господи, как же она изменилась! И даже не внешне – ее все еще можно было найти красивой. Нет, что-то лопнуло, расползлось по швам у нее в душе, выплеснулось в скверности характера, в крайнем эгоизме, в стремлении сбежать от жизни любым путем – посредством водки, кокаина, полосования вен.
Она ненавидела Зотова, не выносила Никитку, с брезгливой снисходительностью терпела общество Геси. Единственное существо, к которому лежало ее сердце, был карликовый пудель Крендель, откормленный, с паршой на брюхе от неслучившихся желаний. Однако по утрам она привыкла долго спать, и если бы не Геся, псу пришлось бы несладко.
Тогда, в Москве, Граевский млел от нетерпенья, мечтал, как снимут марлю с глаз, представлял Варвару в голубых мечтах – ее глаза, волосы, стройную фигуру, волнующий и громкий смех. Неужто все вернулось на круги своя и судьба наконец-то будет милостива к нему! Прямо-таки грезил наяву, не один воздушный замок возвел.
И вот бинты сняли, и он увидел самодовольную блондинку с капризным выражением лица. Вместо рыжины кудрей – химическая блеклость стрижки, взамен загадочной улыбки – циничный, равнодушный взгляд.
– Тебя и не узнаешь, – выдохнула она тогда и, наморщив нос, повернулась к чернявой, похожей на библейскую блудницу даме: – Что-то мне нехорошо, пошли отсюда, Геся!
И убралась, вихляя бедрами, только каблучки застучали. А чернявая осталась, принялась с пристрастием допрашивать эскулапов.
Геся, Геся… С одной стороны, сволочь, конечно, пробы ставить некуда, а вот с другой… Если бы не она, не лечили бы Граевского светочи науки, не прогуливался бы он сейчас по Питеру, будучи направлен в распоряжение местного ОГПУ.
Умная баба, конь с яйцами, вовремя поняла, что в Москве ей уже не светит – Троцкого выслали, Дзержинский помер, и на Лубянке верховодит недоучка с именем мудреным, как еврейская молитва[1]. Подалась от греха подальше в Ленинград и семейство Зотовых перетащила, не чужие.
Да уж, Никитка ее мамой зовет, Варвара под одеяло пускает, а Граевский обязан ей выздоровлением и карьерой. И Крендель в ней души не чает, завидев, радостно скулит, лезет целоваться, тявкает отрывисто и звонко. Кто гуляет с ним с утра пораньше, а потом дает от пуза вкусную похлебку с косточкой? Она, она, черная двуногая сука, от которой пахнет табаком, духами, икрой и подвалами, где льется кровь. Подруга дома, прямо ангел-хранитель, родственная душа!
«Чертова извращенка!» Граевский сплюнул, повернул на Малый проспект и, пошатываясь, поплелся мимо выцветших, скучных до тошноты фасадов. Третья линия, Седьмая, Девятая, ага, Четырнадцатая. Вот эта улица, вот этот дом. Да, точно, этот.