Шрифт:
Обрадовался я этому письму чрезвычайно, главным образом, как хорошему предлогу спросить Луначарскаго, могу ли я вступить с этим импрессарио в серьезные переговоры, и могу ли я разсчитывать, что меня отпустят заграницу. Луначарский мне это обещал.
Антрепренеру я ничего не ответил, но сейчас же стал хлопотать о разрешении выехать заграницу, куда я решил отправиться на собственный риск — так велико было мое желание вырваться из России. Визу я получил довольно скоро. Но мне сказали, что за билет до одной Риги надо заплатить несколько миллионов советских рублей. Это было мне не по средствам. Деньги то эти у меня были, но их надо было оставить семье на питание. Надо было кое что взять и с собою. А до этого уши прожужжали тем, что советским гражданам, не в пример обывателям капиталистических стран, все полагается получать безплатно — по ордерам. И вот я набрался мужества и позвонил Луначарскому: как же, говорили — все безплатно, а у меня просят несколько миллионов за билет. Луначарский обещал что то такое устроить, и, действительно, через некоторое время он вызвал меня по телефону и сообщил, что я могу проехать в Ригу безплатно. Туда едет в особом поезде Литвинов и другие советские люди — меня поместять в их поезд.
Так и сделали. Когда я приехал на вокзал, кто то меня весьма любезно встретил, подвел к вагону 1 класса и указал мне отдельное купэ. Вагон был министерский: салон, небольшая столовая, а сбоку, вероятно, была и кухня. Дипломаты держали себя в отношении меня любезно и ненавязчиво, а я держал себя посредственностью, который вообще мало что смыслит и поэтому ни в какие разговоры не вдается. Пили кофе, завтракали. Во время остановок я охотно выходил на платформу и гулял. Была хорошая августовская погода.
Менее приятно почувствовал себя я на платформе в Риге. Выходим из вагона — фотографы, кинооператоры, репортеры. Выходить Литвинов, выхожу и я… «Улыбайтесь»… Щелк… Мерси… Большевик Шаляпин!..
Останавливаюсь в какой то очень скромной гостиннице третьяго разряда, в маленьком номерочке, потому что мало денег. Иду в банк менять — латвийский чиновник улыбается.
— Извините, — говорить. — Этих денег мы не принимаем.
Весело!
Иду с опущенной головой назад в гостинницу. Что же делать мне?… И вдруг кто то меня окликнул. Приятель, тенор из Мариинскаго театра, Виттинг, оказавшийся латышем. Молодой, жизнерадостный, жмет мне руки. Рад. Чего это я такой грустный? Да вот, говорю, не знаю, как быть. В гостиннице остановился, а платить то будет нечем.
— Концерт! — восклицает мой добрый приятель. — Сейчас же, немедленно!
И, действительно, устроил. Успех, кое какия деньги и благодатный дождь самых неожиданных для меня предложений. Сейчас же после концерта в Ригу приехал ко мне из Лондона видный деятель большого грамофоннаго общества Гайзберг и предложил возобновить довоенный контракт, выложив на бочку 200 фунтов стерлингов. Пришли телеграфныя приглашенния петь из Европы, Америки, Китая, Японии, Австралии…
Предоставляю читателям самим вообразить, какой я закатил ужин моим рижским друзьям и приятелям. Весь верхний зал ресторана Шварца был закрыт для публики, и мы усердно поработали. Надо же было мне истратить четверть баснословной суммы, как с неба ко мне упавшей.
В этот мой выезд из России я побывал в Америке и пел концерты в Лондоне. Половину моего заработка в Англии, а именно 1400 фунтов, я имел честь вручить советскому послу в Англии, покойному Красину. Это было в добрых традициях крепостного рабства, когда мужик, уходивший на отхожие промыслы, отдавал помещику, собственнику живота его, часть заработков.
Я традиции уважаю.
Если из первой моей поездки заграницу я вернулся в Петербург с некоторой надеждой как нибудь вырваться на волю, то из второй я вернулся домой с твердым намерением осуществить эту мечту. Я убедился, что заграницей я могу жить более спокойно, более независимо, не отдавая никому ни в чем никаких отчетов, не спрашивая, как ученик приготовительнаго класса, можно ли выйти или нельзя…
Жить заграницей одному, без любимой семьи, мне не мыслилось, а выезд со всей семьей был, конечно, сложнее — разрешат ли? И вот тут — каюсь — я решил покривить душою. Я стал развивать мысль, что мои выступления заграницей приносят советской власти пользу, делают ей большую рекламу. «Вот, дескать, какие в «советах» живут и процветают артисты!» Я этого, конечно, не думал. Всем же понятно, что если я не плохо пою и не плохо играю, то в этом председатель Совнаркома ни душой, ни телом не виноват, что таким уж меня, задолго до большевизма, создал Господь Бог. Я это просто бухнул в мой профит.
К моей мысли отнеслись, однако, серьезно и весьма благосклонно. Скоро в моем кармане лежало заветное разрешение мне выехать заграницу с моей семьей…
Однако, в Москве оставалась моя дочь, которая замужем, моя первая жена и мои сыновья. Я не хотел подвергать их каким нибудь неприятностям в Москве и поэтому обратился к Дзержинскому с просьбой не делать поспешных заключений из каких бы то ни было сообщении обо мне иностранной печати. Может, ведь, найтись предприимчивый репортер, который напечатает сенсационное со мною интервью, а оно мне и не снилось.
Дзержинске меня внимательно выслушал и сказал:
— Хорошо.
Спустя две три недели после этого, в раннее летнее утро, на одной из набережных Невы, по близости от Художественной Академии, собрался небольшой кружок моих знакомых и друзей. Я с семьей стоял на палубе. Мы махали платками. А мои дражайшие музыканты Мариинскаго оркестра, старые мои кровные сослуживцы, разыгрывали марши.
Когда же двинулся пароход, с кормы котораго я, сняв шляпу, махал ею и кланялся им — то в этот грустный для меня момент, грустный потому, что я уже знал, что долго не вернусь на родину — музыканты заиграли «Интернационал»…