Шрифт:
— Отдай мне немедленно мои письма назад!..
Русская публика меня любила — я этого отрицать не могу. Но почему же не было низости, в которую она бы не поверила, когда дело касалось меня? Почему, несмотря на преклонение перед моим талантом, мне приписывали самыя худшия качества?
Я еще могу понять басни и росказни о моем эпическом пьянстве хотя никогда ни в каком смысле не был я пьяницей. В представлении русскаго человека герой не может пить из стакана — он должен пить ушатами. Я пил рюмками, но, так как я был «герой», надо было сказать, что я пью бочками сороковыми, — и ни в одном глазу! Это, пожалуй, даже комплимент мне — молодец. Сила русскаго человека часто измерялась количеством алкоголя, которое он может безнаказанно поглотить. Если он мог выпить дюжину шампанскаго и не падал на пол, а, гордо шатаясь, шел к выходу, — его благоговейно провожали словами:
— Вот это человек!
Так что «пьянство» мое я понимаю, — и даже польщен. Но не понимаю, например, почему «герою» уместно приписывать черты мелкаго лавочника?
Вспоминается мне такой замечательный случай.
В Московском Большом театре был обявлен мой бенефис. Мои бенефисы всегда публику привлекали, заботиться о продаже билетов, разумеется, мне не было никакой надобности. Продавалось все до последняго места. Но вот мне стало известно, что на предыдущий мой бенефис барышники скупили огромное количество мест и продавали их публики по бешеным ценам, — распродав, однако, все билеты. Стало мне досадно, что мой бенефисный спектакль оказывается, таким образом, недоступным публике со скромными средствами, главным образом — московской интеллигенции. И вот что я делаю: помещаю в газетах обявление, что билеты на бенефис можно получить у меня непосредственно в моей квартире. Хлопотно это было и утомительно, но я никогда не ленюсь, когда считаю какое нибудь действие нужным и справедливым. Мне же очень хотелось доставить удовольсше небогатой интеллигенции. Что же вы думаете об этом написали в газетах?
— Шаляпин открыл лавочку!..
Богатую пищу всевозможным сплетням давали, и дают до сих пор, мои отношения с дирижерами. Создалась легенда, что я постоянно устраиваю им неприятности, оскорбляю их, вообще — ругаюсь. За сорок лет работы на сцене столкновения с различными дирижерами у меня, действительно, случались, и все же меня поражает та легкость, с которою мои «поклонники» делают из мухи слона, и та моральная беззаботность, с какой на меня в этих случаях просто клевещут. Не было ни одного такого столкновения, которое не раздули бы в «скандал» — учиненный, конечно, мною. Виноватым всегда оказываюсь я. Не запомню случая, чтобы кто нибудь дал себе труд подумать, с чего я с дирижерами «скандалю»? Выгоду, что ли, я извлекаю из этих столкновений или они доставляют мне безкорыстное удовольствие?
Уверенность в оркестровом сопровождении для меня, как для всякаго певца, одно из главнейших условий спокойной работы на сцене. Только тогда я в состоянии целиком сосредоточиться на творении сценическаго образа, когда дирижер правильно ведет оркестр. Только тогда могу я во время игры осуществлять тот контроль над собою, о котором я говорил в первой части этой книги. Слово «правильно» я здесь понимаю не в смысле глубоко-художественнаго истолкования произведения, а лишь в самом простом и обычном смысле надлежащаго движения и чередования ударов. К великому моему сожалению, у большинства дирижеров отсутствует чувство (именно, чувство) ритма. Так что, первый удар сплошь и рядом оказывается или короче второго, или длиннее. И вот когда дирижер теряет такт, то забегает вперед, этим лишая меня времени делать необходимыя сценическия движения или мимическия паузы, то отстает, заставляя меня замедлить действие — правильная работа становится для меня совершенно невозможной. Ошибки дирижера выбивают меня из колеи, я теряю спокойствие, сосредоточенность, настроение. И так как я не обладаю завидной способностью быть равнодушным к тому, как я перед публикой исполняю Моцарта, Мусоргскаго или Римскаго-Корсакова (лишь бы заплатили гонорар!), то малейшая клякса отзывается в моей душе каленым железом. Маленькия ошибки, невольныя и мгновенныя, у человека всегда возможны. Мои мгновенныя-же на них реакции обыкновенно остаются незаметными для публики. Но когда невнимательный, а в особенности бездарный дирижер, каких около театра несчетное количество, начинает врать упорно и путать безнадежно, то я иногда теряю самообладание и начинаю отбивать со сцены такты, стараясь ввести дирижера в надлежащий ритм… Говорят, что это непринято, что это невежливо, что это дирижера оскорбляет. Возможно, что это так, но скажу прямо: оскорблять я никого не хочу и очень жалею, если мною кто нибудь оскорблен; а, вот, быть «вежливым» за счет Моцарта, Римскаго-Корсакова и Мусоргскаго, котораго невежественный дирижер извращает и, подлинно, оскорбляет — я едва ли когда нибудь себя уговорю… Не способен я быть «вежливым» до такой степени, чтобы слепо и покорно следовать за дирижером, куда он меня без толка и смысла вздумает тянуть, сохраняя при этом на гриме приятную улыбку… Я никогда не отказываю в уважении добросовестному труду, но имею-же я, наконец, право требовать от дирижера некотораго уважения и к моим усилиям дать добросовестно сработанный спектакль. С дирижерами у меня бывают тщательныя репетиции. Я им втолковываю нота в ноту все, что должно и как должно быть сделано на спектакле. На этих репетициях я не издаю декретов: все мои замечания, все указания мои я подробно обясняю. Если бы дирижер, действительно, пожелал меня куда нибудь вести за собою, я бы, пожалуй, за ним пошел, если бы только он меня убедил в своей правоте. Логике я внял бы, даже неудобной для меня. Но в том то и дело, что я еще не видел ни одного дирижера, который логично возразил бы мне на репетиции. Если меня спросит музыкант, артист, хорист, рабочий, почему я делаю то или это, я немедленно дам ему обяснение, простое и понятное, но если мне случается на репетиции спросить дирижера, почему он делает так, а не иначе, то он ответа не находит…
Эти дирижерския ошибки, мешающия мне петь и играть, почти всегда являются следствием неряшливости, невнимания к работе или же претенциозной самоуверенности при недостатке таланта. Пусть дирижеры, которые на меня жалуются публике и газетам, пеняют немного и на себя. Это будет, по крайней мере, справедливо. Ведь, с Направником, Рахманиновым, Тосканини у меня никогда никаких столкновений не случалось.
Я охотно принимаю упрек в несдержанности — он мною заслужен. Я сознаю, что у меня вспыльчивый характер, и что выражение недовольства у меня бывает резкое. Пусть меня критикуют, когда я неправ. Но не постигаю, почему нужно сочинять про меня злостныя небылицы? В Париже дирижер портит мне во французском театре русскую новинку, за которую я несу главную ответственность перед автором, перед театром и перед французской публикой. Во время действия я нахожу себя вынужденным отбивать со сцены такты. Этот грех я за собою признаю. Но я не помню случая, чтобы я со сцены, во время действия, перед публикой произносил какия нибудь слова по адресу дирижеров. А в газетах пишут, что я так его со сцены ругал, что какия то изысканныя дамы встали с мест и, оскорбленныя, покинули зал!.. Очевидно, сознание, что я недостаточно оберегаю честь русскаго искусства, доставляет кому-то «нравственное удовлетворение»…
А какие толки вызвало в свое время награждение меня званием Солиста Его Величества. В радикальных кругах мне ставили в упрек и то, что награду эту мне дали, и то, что я ее принял, как позже мне вменяли в преступление, что я не бросил назад в лицо Луначарскому награды званием Народнаго артиста. И так, в сущности, водится до сих пор. Если я сижу с русским генералом в кафе de la Рaиx, то в это время где нибудь в русском квартале на rue de Banquиers обсуждается вопрос, давно ли я сделался монархистом или всегда был им. Стоит же мне на другой день в том же кафе встретить этакого, скрывающаяся неизестно от кого, знакомаго коммуниста Ш. и выпить с ним стакан портвейну, так уже на всех улицах, где живут русские, происходит необыкновенный переполох. В конце концов, они понять не могут:
— Монархист Шаляпин или коммунист? Одни его видели с генералом Д., а другие — с коммунистом Щ…
3амечу, что все сказанное служит только некоторым предисловием к разсказу об одном из самых нелепых и тяжелых инцидентов всей моей карьеры. Без злобы я говорю о нем теперь, но и до сих пор в душе моей пробуждается острая горечь обиды, когда я вспоминаю, сколько этот инцидент причинил мне незаслуженнаго страдания, когда я вспоминаю о той жестокой травле, которой я из-за него подвергался.
Государь Николай ии, в первый раз после Японской войны, собрался приехать на спектакль в Мариинский театр. Само собою разумеется, что театральный зал принял чрезвычайно торжественный вид, наполнившись генералами от инфантерии, от каваллерии и от артиллерии, министрами, сановниками, представителями большого света. Зал блестел сплошными лентами и декольте. Одним словом, сюпер-гала. Для меня же это был не только обыкновенный спектакль, но еще и такой, которым я в душе был недоволен: шел «Борис Годунов» в новой постановке, казавшейся мне убогой и неудачной.