Шрифт:
И когда затем я смотрю в зеркально-лоснящееся золото этих часов, то вместо Шаляпина, лишеннаго всех чинов, вижу, увы — только круглый нуль…
иV. Горький
На протяжении моей книги я много раз говорил об Алексее Максимовиче Пешкове (Горьком), как о близком друге. Дружбой этого замечательнаго писателя и столь же замечательнаго человека я всю жизнь гордился. Ныне эта дружба омрачена, и у меня такое чувство, что умолчание об этом грустном для меня обстоятельстве было бы равносильно укрывательству истины. Непристойно носить в петличке почетный орден, право на ношение котораго сделалось сомнительным. Вот почему я в этой книге итогов считаю необходимым посвятить несколько страниц моим отношениям с Горьким.
Я уже разсказывал о том, как просто, быстро и крепко завязалась наша дружба с ним в Нижнем-Новгороде в начала этого века. Хотя мы познакомились с ним сравнительно поздно — мы уже оба в это время достигли известности — мне Горький всегда казался другом детства. Так молодо и непосредственно было наше взаимоощущение. Да и в самом деле: наши ранние юношеские годы мы, действительно, прожили как бы вместе, бок-о-бок, хотя и не подозревали о существовании друг друга. Оба мы из бедной и темной жизни пригородов, он — нижегородскаго, я — казанскаго, одинаковыми путями потянулись к борьбе и славе. И был день, когда мы одновременно в один и тот же час постучались в двери Казанскаго опернаго театра, и одновременно держали пробу на хориста: Горький был принят, я — отвергнут. Не раз мы с ним по поводу этого впослдствии смеялись. Потом мы еще часто оказывались соседями в жизни, одинаково для нас горестной и трудной. Я стоял в «цепи» на волжской пристани и из руки в руку перебрасывал арбузы, а он, в качестве крючника, тащил тут же, вероятно, какие нибудь мешки с парохода на берег. Я у сапожника, а Горький по близости у какого нибудь булочника…
Любовь к человеку не нуждается, собственно говоря, в оправдании: любишь потому, что любишь. Но моя сердечная любовь к Горькому в течение всей моей жизни была не только инстинктивной. Этот человек обладал всеми теми качествами, которыя меня всегда привлекали в людях. Насколько я презираю бездарную претенциозность, настолько же преклоняюсь искренне перед талантом, серьезным и искренним. Горький восхищал меня своим выдающимся литературным талантом. Все, что он написал о русской жизни, так мне знакомо, близко и дорого, как будто при всяком разсказанном им факте я присутствовал лично сам.
Я уважаю в людях знание. Горький так много знал! Я видал его в обществе ученых, философов, историков, художников, инженеров, зоологов и не знаю еще кого. И всякий раз, разговаривая с Горьким о своем специальном предмете, эти компетентные люди находили в нем как бы одноклассника. Горький знал большия и малыя вещи с одинаковой полнотой и солидностью. Если бы я, например, вздумал спросить Горькаго, как живет снегирь, то Алексей Максимович мог разсказать мне о снетире такия подробности, что, если бы собрать всех снегирей за тысячелетия, они этого о себе знать не могли бы…
Добро есть красота, и красота есть добро. В Горьком это было слито. Я не мог без восторга смотреть на то, как в глазах Горькаго блестели слезы, когда он слышал красивую песню или любовался истинно-художественным произведением живописца.
Помню, как Горький высоко понимал призвание интеллигента. Как то в одну из вечеринок у какого-то московскаго писателя, в домике во дворе на Арбате в перерывах между пением Скитальца под аккомпанимент гуслей и чарочками водки с закуской, завели писатели спор о том, что такое, в сущности, значит интеллигент? По разному отзывались присутствующие писатели-интеллигенты. Одни говорили, что это человек с особыми интеллектуальными качествами, другие говорили, что это человек особеннаго душевнаго строя и проч. и проч. Горький дал свое определение интеллигента, и оно мне запомнилось:
— Это человек, который во всякую минуту жизни готов встать впереди всех с открытой грудью на защиту правды, не щадя даже своей собственной жизни.
Не ручаюсь за точность слов, но смысл передаю точно. Я верил в искренность Горькаго и чувствовал, что это не пустая фраза. Не раз я видел Горькаго впереди всех с открытой грудью…
Помню его больным, бледным, сильно кашляющим под охраной жандармов в позде на московском вокзале. Это Горькаго ссылали куда то на север. Мы, его друзья, провожали его до Серпухова. В Серпухове больному дали возможность отдохнуть, переспать в постели. В маленькой гостиннице, под наблюдением тех же жандармов, мы провели с ним веселый прощальный вечер. Веселый потому, что физическия страдания мало Горькаго смущали, как мало смущали его жандармы и ссылка. Жила вера в дело, за которое он страдал, и это давало всем нам бодрость — в нас, а не в Горьком, омраченную жалостью к его болезни… Как беззаботно и весело смеялся он над превратностями жизни, и как мало значения придавали мы факту физическаго ареста нашего друга, зная, сколько в нем внутренней свободы…
Помню, как он был взволнован и бледен в день 9 января 1905 года, когда, ведомые Гапоном, простые русские люди пошли к Зимнему Дворцу на коленях просить Царя о свободе и в ответ на простодушную мольбу получили от правительства свинцовыя пули в грудь:
— Невинных людей убивают, негодяи!
И хотя в этоть самый вечер я пел в Дворянском Собрании, одна у меня была тогда с Горьким правда.
Понятно, с какой радостной гордостью я слушал от Горькаго ко мне обращенный слова:
— Что бы мне про тебя ни говорили плохого, Федор, я никогда не поверю. Не верь и ты, если тебе скажут что нибудь плохое обо мне.
И еще помню:
— Как бы дороги наши когда нибудь ни разошлись, я тебя буду дюбить. Даже твоего Сусанина любить не перестану.
И, действительно, любовь Горькаго, его преданносе мне, его доверие я много раз в жизни испытал. Крепко держал свое слово Горький.
Когда я во время большевистской реводюции, совестясь покинуть родную страну и мучаясь сложившейся обстановкой жизни и работы, после долгой внутренней борьбы решил, в конце концов, перебраться за рубеж, я со стороны Горькаго враждебнаго отношения к моему решению не заметил…