Шрифт:
Однажды, вернувшись домой под утро после пьянки, отец стал ругаться из-за того, что я не сплю. Я признался ему в страхе, что всю ночь шептался с богом. Он выкатил глаза, а потом махнул рукой и буркнул, что я, «ваймэ», молился — доверился богу. И значит, глуп, как мать.
Когда же я добавил, что нашептал мне своё и бог, отец за меня испугался всерьёз.
И вот мне говорят, будто я неправ. Нам, мол, нашептали совсем иное. Но либо они не поняли этого шёпота, либо шепчущий издевается. Либо же он хочет крови.
А ещё может быть, — сам не знает, где истина: океан клякс превратился уже в потоп. Неостановимый, как незнание.
Идёт борьба за нового человека, глупый американец! Борьба со всеми, кто нового не желает.
Кто в день ленинских похорон «по ошибке» даёт в эфир цыганскую плясовую. А после сообщения о приговоре троцкистам — шопеновский траурный. И в этой борьбе, глупый писатель, приходится не только строить, но и защищаться.
Проливать кровь.
20. В любви мужика следует уважать за любовь…
— Вот она где, Иосиф вы мой Виссарионович! — заговорила вдруг Валечка обнявшим меня голосом. — Вот она куда кровушка-то вся прибежала, бедненький вы наш! — и подняла на меня теперь совсем уже мутный взор. — А удача-то, господи, какая!
Каждый раз меня забавляло, что она одновременно жалела меня и ликовала, когда я терял над собою контроль. Сейчас, однако, я не мог ума приложить — как и почему случилась «удача»?
Без потери контроля над собой.
Несмотря на такой изнурительный день. И эти рассуждения.
И главное, сегодня мне — впервые в жизни — уже 70!
Быть может, мои чресла решили ослушаться головы и ликуют вместе с народом, хмыкнул я. Либо же наоборот — паникуют, как паникуют во сне чресла младенцев.
Я бы ответил на вопрос не так скомканно, но спешил к Валечке: моё сознание съёжилось перед броском в старый омут удачи.
Валечка — сквозь полуприкрытые и дрожащие веки — смотрела на меня глухим взглядом. Дрожали и губы — вспухшие и покрасневшие, как от пчелиного укуса. Потом они что-то зашептали.
Смысл дошёл до меня, когда она приподнялась с колен и принялась расстёгивать мне на кителе нижние пуговицы. Я укорил себя за недогадливость, опустил руки к брюкам и расстегнул ремень.
Потом мы поменялись: я занялся кителем, а она брюками. Мне пришлось выбраться из кресла. Через мгновение, босой, я стоял у стола в кальсонах и в нательной рубашке с завязками.
Валечка, однако, хотя и дышала порывисто, стояла теперь недвижно, уткнувшись взглядом в ковёр.
Мне показалось, что её смутили внизу мои усы.
Ковёр принесли мне в подарок 30 лучших бакинских ткачих. Они вязали его три года, но поразил он меня не обилием красок, а длиной усов на вытканном портрете. Когда мастерицы раскатали его предо мной, я ужаснулся, но промолчал. Хотя ковры люблю.
Под моей грудью, обсыпанной жёлтыми цветами ширванской долины, светился синий куплет:
Это Сталин. Самый мудрый и великий человек.Не рождал орла такого ни Кавказ, ни мир вовек.Свет струится. Свет зари.Нет, ты только посмотри!Ничего не говори!Что я и сделал. Заговорил только после длинной паузы. Твёрдо пообещал ткачихам, что «шедевр» будет передан музею.
Заметив же теперь Валечкино смущение, я решил не тянуть:
— Ковёр убрать завтра же! — и закрыл себе хорошей ступнёй правый ус.
Валечку, оказалось, смутило другое. Как только я это понял — приподнял ей подбородок и кивнул на блузку.
И тут она вдруг резко развернулась и отбежала к польскому шахтёру, возле которого стоял початый штоф «Арарата».
Через пару минут стало ясно, что коньяк понадобился ей по причине дотоле небывалой. Которая её как раз и смущала.
Ни под блузкой, ни под юбкой на Валечке не было ничего! Если не считать неожиданных сетчатых чулков и неожиданного же пояска из позолоченной тесёмки.
Тесёмка была перевязана на бёдрах и свисала пушистой кисточкой к золотистому же пушку под пупком. К моему вящему удивлению, растительность была подстрижена, а по бокам выбрита.
Меня кольнула догадка, что старшая хозяйка Валентина Васильевна Истомина копалась в моих ящиках. Где — помимо прочего — хранился каталог голых француженок с глупыми повязками и в бесстыжих позах.