Шрифт:
9
Едва она сомкнула глаза, как они пошли перед ней — тени, тени…
Одна из них приняла облик мальчика, ее сына, и вот он стал посреди комнаты; слезы не текли по его щекам, бурлили в глазах в каком-то жутком водовороте.
«Зачем ты променяла меня на харчи?»
«Сынок, — ответила она, — неужели и ты поверил злоязычным людям? Я увела тебя отсюда, чтобы спасти тебе жизнь. У меня не было другого выхода».
«Да, да! Не было выхода! — завопил он. — А кто это может подтвердить? Даже волчица не бросает своего детеныша, чтобы спастись от голода! А ты бросила!»
«Сынок, сынок, — увещевала она, — если ты матери своей не bephx|, какой же свидетель сумеет убедить тебя?»
«Матери? Как ты смеешь называть себя матерью?!»
«Смею, сынок, смею. Потому что нашла в себе силы бросить тебя, оставить на произвол судьбы. Не было другого выхода. Я жизнь твою спасала, руку убийцы отвела от тебя. Нужен ли мне свидетель, подтверждающий мою правоту? Нет, самый честный свидетель — это мое сердце, материнское сердце. Помнишь, когда я уводила тебя из дома — помнишь? — я смазала глиной стену, заставила тебя приложить руки к свежей глине, хотела, чтобы хоть отпечатки твоих рук остались в пустом доме. Посмотри-ка, они и сегодня видны. Я никогда не забеливаю их известью, и они постоянно смотрят на меня черными призраками. Ты развеселился тогда, стал по всей стене перебирать ручонками — тебе нравилось, что остаются следы, похожие на птичьи, а я, стать бы мне жертвой за радость твою, накричала на тебя, остановила, разровняла глину и сама прижала к ней твои ручонки. Торопилась я, нельзя было нам задерживаться. Посмотри еще раз на стену, сынок: я и рост твой отметила, и мета цела до сих пор. Я плакала тогда — потому, наверное, что до этого накричала на тебя, — не могла сдержать слез, и ты утих, стал послушным, и я сказала: стань к стенке, сынок, прижмись к ней головой, сильно прижмись. Потом я вычесала гребешком комочки глины из твоих волос. Открой сундук, сынок, эти комочки и сейчас целы еще, и старый костяной гребешок, и мне кажется, что они до сих пор хранят твой запах. Посмотри, сынок, в сундуке собрано все, что осталось после тебя, все хранится там. Я не стала стирать твою старую одежду, даже грязную, и она до сих пор пахнет твоим потом; ты написал в свои коротенькие штанишки — я и штанишки не постирала, и запах этот мне дороже любого другого на свете. А на стене осталась вмятина от твоей головы — посмотри, сынок, посмотри, ничего у меня не осталось, кроме памяти о тебе. Ты радовался в тот день — едем куда-то, а куда — тебе было все равно, ты от самой поездки был на седьмом небе; ты торопился выйти из дома — скорей, скорей! — а у меня ноги не шли, я все тянула, заставляла тебя притронуться к каждому дереву в саду, к каждому камешку во дворе, хотела, чтобы и они пожелали тебе счастливой дороги. Я заставила тебя выпить по глотку из каждого родника в селе, из каждого ручья, думала, может родная вода придаст тебе сил на будущее. Я нарвала травы в нашей священной роще, шелковистой травы, и положила ее тебе в чувяки. Хотела, чтобы наши божества благословляли каждый твой шаг. Помнишь, сынок, как разбежались у тебя глаза, когда мы приехали в город, ты к каждой витрине тянулся, и я на последние копейки делала тебе подарки. Когда у меня ничего уже не осталось, я уговорила продавщицу взять мой платок, подарок твоего отца, за красивый ножичек с красной рукояткой. Не знаю, как оно не разорвалось, мое сердце, когда я оставила тебя в толпе на автобусной остановке. Казалось, душа твоя гонится за мной и спрашивает, скоро ли я вернусь. Вернусь, солнышко мое, вернусь, отвечала я, убегая. Чтобы пересилить себя, не возвратиться, я села в первый попавшийся автобус и уехала в чужое село. Несколько дней бродила по чьим-то задворкам, старалась задержаться подольше, чтобы этот бешеный Егнат подумал, что я завезла тебя куда-то далеко и перестал охотиться за тобой».
«А что я такого сделал Егнату?» — заплакал мальчик.
«Раз ты забыл, то и незачем вспоминать. Так тебе будет спокойней».
«Вранье все это! Если нужно было скрыться от Егната, почему мы не уехали вместе?! Жили бы где-нибудь далеко и плевать хотели на его угрозы. Нет, что-то здесь не так, ты обманываешь меня».
«Нет, сынок, нет. Знаю, ты не поверишь, но все же скажу: кровожадный человек страшнее любого зверя. Откуда он взялся, этот Гитлер, что сделал с людьми? До войны в нашем селе не было человека тише Егната, а каким он вернулся? Я не знаю, что он делал, что пережил на войне, но когда вернулся — люди в глаза ему боялись посмотреть. Ты говоришь, уехали бы куда-нибудь подальше и жили вместе. Уехать, конечно, недолго, но сердце-то к родным местам тянется. Да и все равно, сколько не таись, а ктото разузнал бы о нас. Да и другое еще: в то время от твоего отца не было никаких вестей. Я не знала, жив он или нет. Сердце мне подсказывало, что он живой, и я бы не выдержала — рано или поздно наведалась бы в село, чтобы узнать о нем. И Егнат не упустил бы такого случая, добрался бы до тебя. Так вот и получилось у меня: спасая одно, предавала другое… Ты не можешь этого знать, а я-то видела, что делает с людьми война — многие так ожесточились, озлобились, что стали похожи на сумасшедших. Когда на твоих глазах ежеминутно гибнут люди, долго ли тронуться умом? Помнишь, сынок, сначала я спрятала тебя у родственников. Никто об этом не знал, но Егнат пронюхал каким-то образом. Если бы не екнуло у меня вдруг сердце, не бросилась я туда — ни с того, ни с сего, вроде бы, — зарезал бы он тебя. Много я об этом передумала и вижу: некуда было деться, только так я и могла поступить. Нужно было спасать твою жизнь, а это поважней материнского пригляда. И я увезла и бросила тебя. Я хотела, чтобы ты жил, и это удалось мне. Во имя жизни я оторвала тебя от себя, лишила материнской ласки. Теперь не время меряться, но кто скажет, кому было труднее — тебе или мне? Бывает и так, что материнская верность приводит к гибели детей. Я не стала убийцей своего ребенка. Пусть я не знаю, где ты, каким стал, — мне важнее другое: ты остался в живых. О, если бы я могла рассказать, что это значило для меня — своими руками свершить приговор над сыном! Но разве найдешь такие слова, разве сумеешь выразить ту боль, которая не утихает ни днем, ни ночью: ты ведь живешь где-то, а где и как — я не знаю. Зато знаю, что дитя мое никогда не вспомнит обо мне, а если и вспомнит, то для того только, чтобы еще раз проклясть. Но материнское сердце все стерпит, лишь бы ты жил, был счастлив»…
«Откуда ты знаешь, что я живой?»
«Знаю, сынок, сердце меня не обманывает».
«Нет, я не живу больше, нет! Я не стал таким, каким должен был стать в своем доме. Я совсем другой человек».
«Душа у человека одна. Каким бы ни сделала тебя жизнь, душа остается прежней».
«Так почему же ты меня не узнала? Ну-ка, приглядись получше».
Перед ней стоял ее сегодняшний гость, сват, двойник Джерджи.
«Это ты?»
«Да, я».
«Доме», — зарыдала она, потянулась к нему…
И проснулась.
10
Вся в холодном поту, дрожа от неимоверной усталости, она все же нашла в себе силы и встала. Зажгла лампу, подошла к заветному месту: отпечатки рук ее сына напомнили ей почему-то надпись на кладбищенском памятнике. Она упала на колени, стала целовать их, и ей показалось, что руки отталкивают ее от себя. Они были холодны, и она прижалась к ним губами, лицом, чтобы обогреть их… «Доме, — плакала она навзрыд, — Доме, сынок мой!»
Под колени ей попали, впились в кожу какие-то комья — наверное, с потолка сыплется, надо посмотреть утром, — и она встала, походя стряхнула их и достала из шкафа деревянный сундучок с маленьким висячим замком. Задумалась, но так и не вспомнив, куда положила ключ, попыталась взломать замок, но не смогла. Взялась с другой стороны, попробовала отодрать петли, они вроде едва держались, но не хватило сил. Достала из-под подушки старый кинжал, просунула в щель с угла, нажала, и одна из петель оторвалась. Ухватилась рукой за фанерную крышку, дернула, и вторая петля отскочила — кованые гвоздики брызнули по полу. В сундуке хранились детские вещи и письма от Джерджи. Матрона ломала сундук, чтобы продлить свидание с сыном, а достала письма мужа. Каждое из них она знала наизусть, в каждом была частица его души. Каждое из них предполагало ее ответ, и она отвечала, читая и перечитывая их, и, значит, в этих письмах она снова была с Джерджи, с ним вдвоем. Все они были ей дороги, но одно она выделяла особенно — письмо, которое Джерджи не прислал, а привез с собой, когда вернулся искалеченным, и передал ей не сразу, а потом, попривыкнув к своему лежачему положению, если, конечно, к такому вообще можно привыкнуть. Она взяла, развернула это письмо, и словно голос Джерджи услышала:
«Матрона!
Это письмо отправят, когда меня уже не будет в живых: может быть, завтра, через неделю или через месяц. А, может, и через год. Наверное, не следует делать этого, чтобы не причинять тебе лишней боли, но и оставлять тебя в неведении тоже нельзя: ты будешь ждать меня всю жизнь. А я не хочу этого. Потому и пишу. Как только получишь мое письмо, устрой по мне поминки, как положено, а потом, когда пройдет время траура, выходи замуж. За хорошего человека, конечно. Знай, что если ты будешь счастлива в жизни, то и мне хорошо будет на том свете. А если нет, то я и в стране мертвых еще семь раз умру. Я не успел сделать для тебя ничего хорошего и, если ты и после моей смерти не будешь счастливой, то я и мертвый останусь виноватым.
Я ничего другого не хотел — только жить для вас, для тебя и нашего маленького сына. Я сравнивал себя с Богом — только потому, что вы есть у меня, в моем доме. А что теперь? Получается так, что я обманул ваши ожидания. Я жив, но ничего не могу теперь — лежу, как трухлявое бревно. Целый год уже пролежал — сколько еще осталось? Всей душой я стремлюсь домой — посмотреть бы на вас хоть краем глаза! Но что увидите вы? Ничего прежнего во мне не осталось, калека и калека. И я не хочу, чтобы ты видела меня таким, беспомощным и жалким, не хочу, чтобы глаза, в которых светилась любовь, смотрели на меня только с жалостью. Пусть я останусь в твоей памяти живым человеком, так будет лучше и для тебя и для меня.
Не обижайся, но я и врачам уже сказал: у меня никого нет. Не спрашивай, почему я так поступил. Ответ в этом письме. Может, его и не следовало бы писать, но я заставил бы тебя вечно ждать. Еще раз прошу: когда получишь письмо, устрой поминки и думай о своем счастье. Это мое последнее желание. Только ребенка не оставь без материнской ласки. Отцовской он не знал, так замени ему и отца.
Твой Джерджи».
— Каждый день ждал я смерти, но так и не дождался, — говорил ей Джерджи уже дома. — Через несколько месяцев мне стало лучше. Еле-еле, с трудом начал подниматься, шаг, другой делать на костылях. Врачи сказали: у меня гнил позвоночник, а теперь вроде дело пошло на поправку. Появилась надежда, что выздоровею, и я поборол себя — заторопился домой, к тебе. А письмо не порвал потому, что верил — скоро встану на ноги, тогда и покажу его тебе, вдвоем посмеемся над ангелами смерти. Но не получилось, судьба оказалась сильней меня…