Шрифт:
— Давай их свяжем веревочкой и вынесем на помойку. Там эти книги найдут своего читателя.
Я говорю:
— Не надо. Когда я умру, вы положите их со мной.
А Левик:
— Туда, Люся, столько всего надо будет уложить, что тебе буквально негде будет развернуться.
— Ну и хорошо, — говорю. — Меня, как буддиста, я попрошу подвергнуть сожжению на погребальном костре.
— У нас во дворе, — соглашается Левик. — Найму крепких мужиков, разведем погребальный костер…
А что? Между прочим, у нас во дворе однажды мартовским утром мне довелось увидеть нечто странное. Я вам говорила уже, Анатолий Георгиевич, наш дом на окраине Москвы — бетонный, бело-голубой, многоквартирный, как тихоокеанский лайнер, хотя мы поселились в нем лет семь тому назад, не стал мне родным.
И вдруг во дворе такого чужого дома внизу под окнами около нашего подъезда — прощание. Лавочку отодвинули, все удобно, завтра на ней снова будут сидеть старушки, а сейчас — гроб стоит.
Дети вынесли ордена. Друг его фронтовой стоит — весь покрыт орденами. Духовой оркестр — кто в кепке, кто в шляпе, венки, на асфальте еловые лапы.
— Незнакомый нам, — Левик смотрит в бинокль из окна. — Хотя, может, когда и встречались в подъезде.
Старый летчик в мундире. Вдова обнимает его в последний раз — у нас во дворе, где вся эта сцена могла вызвать только любопытство…
— Ну почему? — отзывается Левик. — Ты же плачешь. Значит, сделан какой-то шаг в сторону беззащитности и доверия. Чем-то этот дом станет всем родней. А ощущение чужого чуточку поменьше. Не плачь! Его душа уже где-нибудь на Сириусе. Тем более он летчик.
Несколько дней спустя на доме было развешено объявление:
«Продается двуспальный волосяной матрац (волос конский) (задешево)».
— Давай купим? — предложил Левик. — Надо ж матрац какой-нибудь. Матраца-то нет. А тут близко, дешево и добротно. Конский волос — это тебе не вата и не поролон, кстати, от радикулита хорошо помогает.
Мы поднялись на лифте и позвонили, и вдруг открывает вдова того летчика.
— Вас интересует матрац? Вот, пожалуйста. Он, конечно, не новый, но хорошо сохранившийся. Конский волос — ему вообще сносу нет, он нетленный. На нем у вас дышат поры, он пружинит хорошо. Это же цыгане продают конский волос, он очень дорогой! Из него раньше делали шиньоны. Натали и все ее сестры, сидевшие у Пушкина на шее на Мойке, специально писали домой на Полотняный завод, чтоб им прислали на шиньоны конский волос, а Натали даже просила, чтоб ей прислали от какой-то конкретной лошади! Ведь эти все у них букли не свои, а конские…
— А у самого Пушкина, — спрашивает Левик, — чьи были букли?
— Вы шутите, — улыбнулась она печально, — а у меня большое горе. С Олегом Витальевичем мы прожили пятьдесят лет. Матрац нам подарили на свадьбу его родители. Жили, строили планы, теперь все потеряло смысл.
В первую же ночь на этом матраце нам с Левиком приснился один и тот же сон: небо, небо, облака, заходящее солнце, руки на штурвале, нам снилось, что мы управляем самолетом.
Потом нам снился ночной полет, ночь была темная, лишь мерцали, как угли потухшего костра, редкие огоньки, рассеянные по равнине.
В последующие ночи мне снилось, я — за штурвалом самолета, а Левик-радист мне протягивает записку: «Вокруг бушуют грозы, у меня в наушниках сплошные разряды, может, заночуем?»
Нам снилась Земля с высоты Эвереста, ползущие тени облаков, точечные дома, каналы, дороги, машины, деревца вдоль дорог и белые кораблики на море, как будто сложенные из листа бумаги.
Мы мерялись силами со стихиями: жара, снег, туман, видимость «ноль», однажды во сне у Левика самолет вошел в бурю, стена дождя стояла перед
Левиком — такая непроницаемая, что он отчаялся прорваться сквозь эту завесу и сто раз уже попрощался с жизнью.
— Мотор в порядке! — кричала я в беспамятстве.
— Самолет кренит вправо! О, черт, не видно ни зги!!! — проклинал Левик тот день и час, когда он попал в авиацию.
Со временем мы приноровились и прямо во сне, прежде чем взлетать, бегали к синоптикам за сводкой погоды. Но тут новые напасти — нас с Левиком начали атаковать вражеские истребители.
Они проявлялись в воздухе, как бледное изображение на фотобумаге, иной раз не до конца, и тающие прерывистые очертания самолетов мы обнаруживали только по светящемуся снопу их пуль.
Отряд истребителей обычно не торопился. Он маневрировал, ориентировался, занимал выгодное положение — и вдруг обрушивался на нас с Левиком точно по вертикали.
Потом небо снова становилось пустым и спокойным. А из капота правого мотора пробивалось первое пламя, которое спустя некоторое время начинало бушевать, как огонь в печке у нас в деревне Уваровке.
Иногда «мессершмитты» шли на таран, брали «в клещи», пробивали обшивку, и нам было видно с Левиком злое лицо фашиста. А на фюзеляже у этого фашиста были изображены советские самолеты, которые он подбил, и уже заранее этот фашистский гад, скотина, ублюдок нарисовал наш с Левиком самолет, что нас очень деморализовывало.