Шрифт:
Тяжкие мысли никак не хотели отпускать. Отвлечься от них можно было, только если чем-то заняться. Я пошел в центральный пост и переговорил с Гусаровым. Тот решил запереть пока Мартынова в душевой комнате: все равно ею уже давненько никто не пользовался. Дали ему туда ящик из-под тушенки вместо стула, у дверей поставили часового.
– Что скажешь, капитан? – хмуро вопросил командир, глядя при этом не на меня, а в сторону. Не успел я ничего сказать, он продолжил: – Вот, Харитонов уже у меня опять побывал. Показывал блокнот Мартынова, а там разные фразы записаны по-немецки и по-английски.
– И что? Это ведь я зачитывал. Сам видел, что он записывает. Вы ведь говорили: любознательный человек.
– А вот Харитонов тельняшку на себе рвет. Если немецкий записан – значит, он враг, или, по крайней мере, предатель. Поди ему докажи, что это глупость. Что ж с ним делать?
– Кто бы знал! – честно расписался я в своем бессилии. – Не верю я, что Мартынов – шпион. С другой стороны, важность нашего задания… налагает большую ответственность, и приходится держать в уме любую возможность.
– Да уж… Ответственность. Кругом она – куда уж без нее!
Гусаров прервался, когда ему докладывали о результатах прослушивания горизонта. Командир дал команду пустить двигатели и уходить курсом сорок на максимальной скорости в течение получаса, затем сбросить до крейсерской.
– Ведь самое поганое что? – спросил он рассеяно. На лице у него появилась страдальческая гримаса. – Ни в чем нельзя быть уверенным. Никого акустик не услышал – может быть, нет вокруг ни единой души. А может – притаился фашист, идет малым на электромоторах. Ждет сигнала… У меня эта неопределенность знаешь где сидит?
Гусаров наконец поглядел на меня красными, запавшими глазами и выразительно постучал себя ребром ладони по горлу.
– Идем, покурим.
Мы поднялись на заднюю площадку мостика, на то самое место, где случилась злополучная драка. Вахтенные посторонились, и мы облокотились на ограждение рядом с перископами.
– Чувствую – не выдержу, – прошептал Гусаров. – Еще немного и сорвусь, изобью кого или за борт выброшу, в лучшем случае.
Мне стало немного не по себе от такого признания. На лодке командир очень много значит, это я успел уже прекрасно для себя уяснить. Если Гусаров ошибется, очень плохо будет. Если он в себе не уверен, если слаб и признается в этом человеку, которого почти не знает – значит, мы в беде. Как ему помочь? Я не знал. Может, Смышляков сумел бы найти слова, да только вряд ли они с командиром сейчас разговаривать станут.
– Я, Дмитрий Федорович, себя на вашем месте представить не смогу, – сказал я, пристально вглядываясь в барашки волн, во множестве прыгающие за бортом. – Мне отвечать приходится пока, по сути дела, только за себя… Но поверьте, трудно даже думать о том, что ждет впереди. Та же самая неопределенность и неизвестность, ставшие вашими врагами на лодке. Плюс к тому быт этот… сырость, жара, грязь, язвы на коже от соли и еда отвратительная. Тяжело. Но знаете, что меня удерживает от срыва?
– Что?
– Одна маленькая мысль. Если потерпеть и продержаться, когда-то это кончится. Не через день и не через два – но все же… И тогда я буду вспоминать тяготы с уважением к самому себе и может даже с усмешечкой: эх, было время! А если не выдержать и сломаться, то страдать от этого придется тоже всю жизнь. Никогда уже не прийти в норму, если жив останешься. Будешь корить себя, ругать – вот только исправить-то уже ничего будет нельзя. Поэтому надо держаться. Еще немного, стиснув зубы, надавав себе по морде или побившись башкой в стену, когда никто не видит.
Гусаров молчал. Папироса в его зубах погасла: казалось, вот-вот он ее перекусит.
– Спасибо, товарищ капитан НКВД, – наконец сказал командир. – Я, может быть, и сам это понимал, но убедить себя в чем-то трудно. Со стороны слова – они как-то убедительнее.
Я хотел было рассказать Гусарову, что чувствовал себя ничуть не лучше, и все только что сказанное по большей части я говорил сам себе. Однако незачем об этом распространятся. Гусаров человек неглупый, сам поймет. Если захочет, конечно. Или же убедит себя, что я – твердый, как камень, спокойный и во всем уверенный не по годам. Что глядя на меня и он должен показать, что командир военно-морского флота не может оказаться хуже какого-то зеленого энкаведешника. И, таким образом, довести дело до конца.
Тот памятный день, когда весь наш поход чуть было не полетел в тартарары из-за совершенно глупых причин, был как бы пиком кризиса. Нет, экипаж не воспрянул в бодрости, не воодушевился раз и навсегда, не сбросил путы физической и душевной усталости. Мы все просто смогли взять себя в руки: одни по долгу большевика и командира, другие благодаря сильному характеру, третьи просто потому, что им придал уверенность пример товарищей. Последних, конечно, было большинство и долго они продержаться не могли, но этого и не требовалось. До Анголы оставалось всего восемь дней.