Шрифт:
Он вообще иной, чем они. Не только внешне. Ди полагала, что Убивец непостижимым образом вкусил плодов от древа познания Добра и Зла – в местном, разумеется, эквиваленте. Не больше и не меньше.
После чего и стал Злодеем, перестав быть пустышкой, плесневеющей на заброшенном складе болванкой. Всего-навсего пожелал быть причастным Добру и Злу. Точнее, или Злу, опять же в местном понимании.
Но кто сказал, что сеять семена жизни – злодейство? Семя – душа, земля – плоть. Урожай, как водится, собирают по осени. Богатый ли, бедный – не суть. Но если не упадет семя в почву – ничего и не вырастет. Будет холод, будет пустота. Бездушие. Бесплодие.
Семени, чтобы дать всходы, нужно умереть. Душа плодоносит и тем живет. И обретает бессмертие, которое уже никогда не истает. Йаа не умрет. Он поправится, окрепнет и отыщет дорогу в настоящую вечность – а не ту хрупкую, декадентскую, болезненную вечность его бывших сородичей.
Так она думала в приступе благонравия, беспутно шатаясь по городу душ.
За все время своего скитания она почти никого не встретила. Так, промелькнет иногда робкая фигурка и тут же скроется из виду. Похоже было, Убивец здорово их застращал и очередная его вылазка стала каплей, переполнившей чашу ужаса. Души боялись ходить поодиночке и, повстречав такую же одинокую бродяжку, улепетывали в сторонку. Возможно, где-нибудь они собирались группками, чтобы не так сильно бояться. Возможно, они продолжали жить своей обычной искусственной жизнью, но делали это как-то незаметно, таясь и укрываясь за стенами, сквозь которые можно проходить.
Возможно.
Ди в своем отшельничестве ничего этого не видела.
Поэтому несказанно удивилась, набредя на театрик под открытым небом, где давалось представление.
На полукруглом помосте перебрасывались репликами и разражались монологами актеры. О том, что это именно актеры, а не случайные риторы, практикующиеся в публичных дискуссиях и изяществе слога, должны были, вероятно, свидетельствовать их одеяния. Это были чрезвычайно странные одеяния. На сцене неподвижно стояли два балахона, укрывающие артистов с головы до пят. Просто напяленные сверху мешки с дырками для глаз, один серого цвета, другой коричневого.
Перед помостом широкими ступеньками и тоже полукругом поднимались зрительские ряды. Ни одного свободного места – аншлаг. Вокруг сцены сгрудились те, кому не досталось сиденья. На одинаковых лицах одинаковое трепетное внимание. Кое-кто даже рот разинул в волнительном восторге.
Ди прислушалась к высокоучтивой перебранке на сцене. Двое пререкались по предметам столь возвышенным и отвлеченным, что она не сразу вникла в суть действия – если, конечно, монументальное стояние высокопарных балахонов можно назвать действием.
– Посмотри вокруг, – патетически разглагольствовал Коричневый, – здесь есть все, чего душа пожелает. Здесь никто ничего не теряет, ибо потеряв обретает заново. Никто не падает, ибо упав не имеет урона и продолжает восхождение с того места, откуда упал. И все это потому, что я люблю души, доверенные мне. Ты же не любишь тех, кто доверен тебе, людей, ибо любящий не испытывает любимого и не отнимает у него прежде дарованного, не толкает в спину и не повергает в прах. Стремящееся к праху бытие человека погружает его в суету, ибо потребности людей так же низки, как и их бытие.
– Да, это так, – ответствовал Серый. – Я не люблю людей и мало делаю для них, потому что, как и ты, не люблю суеты. Порою, в миг слабости готов я возненавидеть весь труд мой, которым тружусь я под солнцем, потому что должен оставить его человеку. Ибо что будет иметь человек от всего труда моего и заботы моей, кроме еще большей суеты? Ибо все дни его – скорби, и его труды – беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя. И это суета.
Ди подумала, что где-то уже слышала это. Или читала. И тут же вспомнила. Серый обокрал Экклезиаста – шпарил точно по источнику.
– Но я жалею их, – надрывно продолжал Серый. – И в этом мое оправдание. Не в моих силах сделать их совершенными и идеальными. Бренное не может быть идеальным. Бренное можно лишь закалить, чтобы оно стало чуть-чуть прочнее. Поэтому я посылаю им испытания…
– …от которых они гнутся и ломаются, – вставил Коричневый с ехидством, – делаясь ни на что не годным тряпьем, влачащим существование в ничтожестве. И впрямь – их можно жалеть, но не любить. Но люди – враги Невоплощенных. Хотя меж нами не война – но и не мир. Не притворяйся, что тебе это неведомо. В их телах томятся безвинные души. Но им мало, они хотят еще и еще. Они плодят себе подобных и им нужны души для извергаемой из их самок плоти. Их лазутчик уже проник в город, в священную обитель моего народа и наводнил ее ужасом Воплощения. Я, Апостол Невоплощенных душ, обвиняю тебя, Судьбу человека, в потворствовании и прямом содействии этому гнусному предателю, ретрограду и оборотню…
Остального Ди уже не слышала, убредая прочь от театрика. Она решила, что такая откровенная идеологическая пропаганда, наряженная в костюмчик высокого искусства, никак не может быть ей по вкусу. Эстетика долдонства. Шагая с чувством собственного человеческого достоинства, она вдруг вспомнила, как раскочегарился Уйа, когда уличил ее в «дурновкусии», и захихикала. Приятно все-таки сознавать свое культурное превосходство над противником. Хотя бы и таким аморфным противником, как трусоватые души. «Не мир и не война. Ну надо же!» – фыркнула Ди.