Шрифт:
У Пушкина в Болдине были хлопоты, были и тревожные мысли. Самая поездка была вызвана имущественными делами, с которыми он не привык возиться. У него никогда не было никакого имущества. Были только деньги, которые он зарабатывал стихами. Когда он эти деньги разматывал, проигрывал, проживал, он умел обходиться и без денег. Одна голова не бедна. Но, входя в семью Гончаровых, он знал, что надо наладить денежные дела. Это была надоедливая мысль. Тревожило его и то, что невеста сидит в холерной Москве, за неприступной стеной карантинов. Пушкин ворчал на болдинское заточение, в письмах к невесте называл себя «пренесчастным животным», честно пытался, нарушая запреты, «проскочить в Москву, чтобы поскорее сыграть свадьбу».
Это все делал тот житейский Пушкин, к которому поэт отнес суровые слова – меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он. Но другой, внутренний Пушкин был в Болдине счастлив, допьяна упивался вдохновением. Этого слова Пушкин целомудренно избегал. Но, чтобы понять художников и поэтов, понять искусство, надо вдуматься в это «расположение души». Миллионы людей живут и умирают, не познав не только вдохновения, но даже минутного озарения. Некоторые готовы его отрицать, как лишенный слуха склонен отрицать хроматическую гамму. Но, внимательно читая Пушкина, даже тот, кто никогда не испытал окрыляющей радости вдохновения, может заглянуть в таинственную психологию творчества. Пушкин, когда ему было 23 года, написал:
«Критик смешивает вдохновение с восторгом. Вдохновение есть расположение души к живейшему восприятию впечатлений и соображению понятий, следственно и к объяснению оных. Восторг исключает спокойствие,необходимое условие прекрасного. Восторг не предполагает силы ума, располагающего частями в отношении к целому…» Заметка на этом обрывается. Пушкин в стихах не раз описывал это состояние, эту движущую силу, которую так явственно ощущал в себе. И в Болдине он описывал творческий процесс, в VIII главе «Онегина», в «Осени», в шутливой бытовой повести «Домик в Коломне». Точно ему нужно было словами освободиться от одержимости. Его аналитический ум пытался понять, что такое с ним творится, когда находит на него эта «дрянь»? Почему все думают прозой, а он стихами? Кто насылает на него незримый рой гостей? Часто, приступая к большому произведению, он сначала описывал, как находит на него вдохновение, как «душа стесняется лирическим волненьем, трепещет, и звучит, и ищет, как во сне». В Михайловском, перед тем, как писать «Годунова» и очередные главы «Онегина», он в «Разговоре книгопродавца с поэтом» говорит:
Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мной повсюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава… (1824)Перед тем как приняться за «Полтаву», он восхвалял «рифму, звучную подругу вдохновенного досуга». В Болдине несколько раз возвращался он к описанию «пламенного недуга», когда поэт полон звуков и смятенья. Для «Осени» он взял эпиграфом слова Державина «Чего в мой дремлющий тогда не входит ум». Эта творческая дрема была хорошо знакома Пушкину.
«Осень» начинается с простой деревенской картины. «Я не люблю весны; скучна мне оттепель, вонь, грязь – весной я болен… Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи…»
И потом сразу переход:
Дни поздней осени бранят обыкновенно, Но мне она мила, читатель дорогой, Красою тихою, блистающей смиренно…В длинный осенний вечер любит он сидеть один у камина:
…а я пред ним читаю, Иль думы долгие в душе моей питаю. И забываю мир, и в сладкой тишине Я сладко усыплен моим воображеньем, И пробуждается поэзия во мне: Душа стесняется лирическим волненьем, Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне, Излиться, наконец, свободным проявленьем. И тут ко мне идет незримый рой гостей, Знакомцы давние, плоды мечты моей.По всем произведениям Пушкина рассыпаны описания этого момента, когда после мертвого штиля все в нем приходит в движенье, «когда сменяются виденья перед тобой в волшебной мгле и быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе». Об упоении, о наслаждении, о сладострастии творчества Пушкин говорит теми же словами, которые он употребляет в любовной лирике. Это не есть стилистическая скудость. Русский язык, со всеми своими богатствами, был ему подвластен, как никому. Слова сами бежали ему навстречу. Но, правдивый художник, он для сходных чувств брал сходные выражения. Любовь дарила его переживаниями, сродными творчеству. Не оттого ли, переходя на прозу, он с одинаковой сдержанностью, иногда с напускной небрежностью, говорил и о любви, и о поэзии. В известных нам 700 письмах Пушкин почти не упоминает о своих любовных увлечениях или даже приключениях. О стихах говорит редко, скупо: «Я пишу, как булочник печет, портной шьет – за деньги, за деньги. Я не принадлежу к писателям XVIII века. Я пишу для себя, а печатаю за деньги, ничуть не для улыбки прекрасного пола». Изредка сорвется признанье: «Я думал стихами. На меня нашла эта дрянь…» Даже с близкими людьми, а переписывался он больше всего с друзьями, хранит он горделивую сдержанность во всем, что касается любви и поэзии. Не употребляет слов – вдохновение, творить. Начал «Онегина», хотел признаться Вяземскому – пишу его с упоеньем. И вычеркнул эти слова. Писал «Годунова», хотел сказать Раевскому – я чувствую, что душа моя созрела, что я могу творить, – и этого письма не отправил, не кончил. А ведь с ними обоими он был очень дружен.
В прозе только раз, в неоконченной повести «Египетские ночи», рассказал Пушкин переживания поэта и описал Мицкевича под видом странствующего импровизатора-итальянца. Ни в ком не мог он так явственно наблюдать пламя вдохновения, как в польском поэте, с его чудесным даром импровизации. У Пушкина этого дара не было. Он мог, шутя, перекладывать прозаический разговор в стихи, мог, слушая, как Глинка играет восточные мотивы, тут же к его мелодии сочинить слова – «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной…». Песня и напев так друг друга дополняют, точно их сочинил один художник. Но импровизировать сложные, законченные поэмы, как это делал Мицкевич, Пушкин не мог. В неконченой повести «Египетские ночи» Пушкин изобразил и себя под именем Чарского, «которого в журналах звали поэтом, а в лакейских сочинителем».
Сначала заезжий итальянец своей приниженностью, убогостью производит на Чарского жалкое впечатление. Тем с большим изумлением видит поэт-аристократ, как внезапно, как чудесно преобразило вдохновение его нищего собрата. «Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога. Он дал знак музыкантам играть. Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем».
Чарского, то есть себя, Пушкин описывает гораздо холоднее: «…он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь(так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете и писал в постели с утра до поздней ночи. Одевался наскоро, чтобы ехать в ресторацию, выезжал часа на три; возвратившись, опять лежал в постели и писал до петухов, это продолжалось у него недели две-три, много месяц и случалось однажды в год, всегда осенью. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новенького?»