Шрифт:
Глава 15
Я был тогда совсем юным. В силу своей молодости и бессмертия, с удивительной легкостью я вознесся над столом, воспоминаниями Яакова и его страданиями. Я представлялся самому себе большим соколом, свободно парящим в струях теплого весеннего ветра. Сегодня, заключенный в темницу собственной тоски, я понимаю смысл тех его слов, познавая с возрастом и капризы памяти, и изощренность раскаяния.
Описывая свою жизнь, Яаков предсказывал мою. Еще он рассказывал о том согнутом буквой «г» человеке, возлюбленном моей матери, на которого мне указала в Иерусалиме Наоми, про Моше, намертво прижатого повозкой в вади, и про Одеда, сироту, брошенного всем миром, Синдбада обиды, молока и далекого чужого континента.
Он говорил о Юдит, о ее отнятой дочери и о неприступной крепости, которой мама окружила себя, встречая людское злословие своею левой, глухой стороной. Стоило появиться у ворот незнакомцу, как она скрывалась в хлеву, высылая Наоми разведать, кто бы этo мог быть. Продумывающая каждый свой шаг и предельно осторожная, она все же не смогла полностью оградиться от прошлого. Моя мать всячески избегала встреч с тряпичными куклами в руках у детей, до самой своей смерти наотрез отказывалась перебирать чечевицу и варить из нее суп, однако образ дочери подстерегал ее за каждым углом. Юдит видела ее, когда разводила молочный порошок в поилках телят и когда приближала лицо к цветущему горошку; думала о ней, глядя на облака и прислушиваясь к галдящим воронам, на рассвете солнца и при заходе луны. А по ночам она лежала, глядя в темноту, и прошлое вновь приходило к ней, криком раздирая горло. «В темноте, Зейде, — сказала мне мать однажды, но я был слишком мал, чтобы понять ее, — в темноте достаточно места для всех бессонных глаз и всех тоскующих сердец».
— Любую вещь можно упрятать в шкатулку, — поучал меня Яаков, — а также в ящик, погреб или, на худой конец, шкаф. Любую вещь, включая любовь. Но у памяти, сынок, есть ключ ко всем замкам. А тоска — та и в замочную скважину просочится. Она, как фокусник Гуддини, умеет выбираться из любого заточения и, наоборот, как призрак, проникать, когда и куда заблагорассудится.
Тоска моей матери не стала моей тоской. Где-то в Америке живет моя наполовину сестра, лица которой я никогда не видел — ни наяву, ни во сне. У матери не было ни одной ее фотографии, и даже имя ее мне не известно. Я никогда не пытался отыскать или повидаться с ней. Разумеется, иногда я задаю себе естественные вопросы: похожа ли она на меня? вернется ли когда-нибудь? встретимся ли мы? Но бессонные ночи мои наполнены другими мыслями, и тоска дней моих, полусестрица, не по тебе!
Глава 16
Около трех лет прошло с того дня, как приехала Юдит, и вот уже изредка можно было увидеть, как она улыбается или отпускает какое-нибудь замечание. После обеда она выносила из хлева большой деревянный ящик и садилась в тени жестяного навеса. Маленькой ложечкой Юдит доставала творог прямо из истекающих молочными каплями полотняных мешочков и надкусывала маленькие острые огурчики, замаринованные в стеклянных банках, выставленных тут же, в окне хлева.
Много раз я пытался мариновать огурцы по ее рецепту, но ни разу не добился желаемого результата. Зато я могу легко восстановить в памяти их вкус и аромат, и вот уже язык скользит по зубам изнутри — справа налево, слева направо, и чувствую — во рту солоно, солоно, солоно, солоно, солоно, солоно, солоно, онолос, онолос, онолос, онолос, онолос, онолос, онолос.
Мама устало шевелила онемевшими пальцами на босых ногах, разминая их, и удовлетворенно вздыхала, полуприкрыв глаза. Маленькими глотками она потягивала свою граппу, потом вставала и шла раскладывать корм по кормушкам, доить коров, чистить и убирать, а к полуночи раздавался из хлева женский вой, каждую ночь, как и в первую ночь.
Проснувшийся от крика Одед недовольно ворчал: «Снова она ревет, хочет, чтобы ее пожалели!», а Наоми лежала затаив дыхание, будто боялась, что и ее маленькую грудь разорвет ужасный крик.
— Только забеременев тобой, она перестала кричать по ночам, — рассказывала мне Наоми спустя много лет в Иерусалиме, — что был первый признак того, что она ждет ребенка. Но поначалу… Сколько мне было тогда? Шесть или около этого… Я помню, как ее крик отдавался у меня в животе и в груди, чувствуешь, Зейде, вот здесь, положи руку… Для меня это было первым доказательством того, что я скоро стану женщиной…
Мы ехали в поезде из Иерусалима и вышли на маленькой станции Бар-Гиора, где ей приглянулся живописный ручей, подходящий для прогулки. Из трубы паровоза валил дым с искрами, мы уплетали за обе щеки сэндвичи с яичницей, сыром и петрушкой, которые Наоми завернула в шелестящую обертку от маргарина. Она не забыла также прихватить в дорогу горку крупной соли в газетной бумаге, свернутой фунтиком, мы макали в нее алые помидоры и беззаботно смеялись.
— Мой папа тоже очень любит соль.
— И моя мама, — напомнил я.
— Я знаю, мне нравятся люди, которые любят все соленое.
Наоми испытывала к Юдит самую глубокую и беззаветную из всех разновидностей любви — любовь сознательную.
— Когда я увидела ее в первый раз, на вокзале, с этим большим и странным чемоданом, я решила, что эту женщину я буду любить, и будь что будет. Это не была любовь к матери или подруге… Кем же она была для меня? Что за вопросы у тебя, Зейде? Всем сразу — помесью из кошки, коровы и мудрой старшей сестры..
Станционный сторож предупредил, что в округе гулять небезопасно, так как граница рядом. Мы пошли по затененной тропинке, вившейся вверх по течению ручья.
Наоми смеялась, а мое сердце ныло. Мне было тогда шестнадцать, а ей — тридцать два. Время лишь подчеркнуло ее красоту, усилило мою любовь к ней, а Меира, ее мужа, сделало пожилым, богатым и замкнутым.
Только через два года, приехав к ним в Иерусалим на побывку из армии, я осмелился наконец спросить Наоми:
— Что происходит с твоим мужем в последнее время?