Шрифт:
Он кинул в стакан осколки льда, подал на стол маслины, очищенные огурцы и свежую петрушку и поджарил на углях кусочки мяса, а когда пастух был сыт и пьян, Глоберман-отец вытащил из костра oбyгленную головешку и нарисовал на стене мясной лавки пять вертикальных черточек, перечеркнутых одной горизонтальной линией.
«Это пять коров, которых ты привел сегодня, хабиби. [114] Теперь иди, а когда вернешься и приведешь еще пять, мы поедим еще мяса, выпьем еще хорошей воды из колодца и нарисуем еще пять черточек на стене. Таким образом, ты переправишь сюда всех коров, а в последний раз приведешь с собой господина шейха, чтоб он увидел собственными глазами и сосчитал сам».
114
Хабиби — любимый, дорогой (арабск.).
Они окунули ладони в пепел и «подписались» на стене, подтверждая таким образом правильность учета. Пастух поблагодарил радушного хозяина, выпил на дорогу последний стаканчик и возвратился домой.
Через неделю араб привел следующую группу коров. Они снова ели и пили, а под конец Глоберман нарисовал пять черточек на стене. Так повторялось еще несколько раз.
Последние пять коров прибыли в сопровождении самого шейха, хозяина стада, рассчитывавшего получить звонкой монетой за свою скотину. Но тут он обнаружил… — Глоберман хлопнул тростью по сапогу и расхохотался, — он обнаружил ужасную вещь!
— Что же?
— В ту неделю отец побелил все стены в своей лавке. Три слоя извести! Ни следа от их писулек не осталось! Теперь попробуй с ним поспорить, сколько коров он получил! — Сойхер задыхался от хохота.
Юдит отпила еще глоток и улыбнулась. Она развязала синюю косынку, и волосы рассыпались по ее плечам.
Во дворе снова зашумел своими гигантскими ветвями эвкалипт, повинуясь набиравшему силу вечернему ветру. Сойхер знал, что сейчас Юдит встанет и скажет: «Ну, Глоберман, уже половина пятого, я должна идти работать». Он встал, водрузил на голову свой парадный картуз и шутливо козырнул.
— Я лучше сейчас пойду — так вам не придется меня выставлять, — сказал он. — Другую историю, госпожа Юдит, я расскажу вам в следующий раз.
Он вышел во двор, весьма довольный тем, что на протяжении всей беседы сумел удержаться и ни разу не сказал: «Точка!», и принялся громко звать Одеда, чтобы тот вывел со двора грузовик.
— Если бы не наш многострадальный эвкалипт, — заметила как-то Наоми, — он въезжал бы каждый раз в гусятник Папиша. Смотри, сколько шрамов на стволе…
Иногда я гляжу в окно на испещренный отметинами пень. Силой фантазии я воскрешаю его и вижу, как удлиняется ствол и вырастают могучие зеленые ветви. Всякий раз мне слышится тот ужасный треск ломающегося дерева — предвестник несчастья, и я невольно пригибаю голову, ожидая рева падения и удара, но ничто не может разбудить меня, рассеять тот сон, в котором она умерла. Что до меня, я бы выкорчевал этот пень из земли и пустил на топку, чтоб не торчал, как обелиск на кладбище. Но Моше упирается, не дает никому прикоснуться к нему — лелеет памятник своей мести, как бережет он и валун у калитки — свидетельство своей силы. Проходя мимо пня, Рабинович иногда останавливается и по-дружески, как старый соперник, похлопывает по нему. А в конце лета, когда с горы Кармель на долину опускается прохлада, он обходит его вокруг, обдирая крепкими пальцами молодые побеги, и приговаривает:
— Это тебе в наказание. Умереть — не умрешь, а вырасти снова тебе никто не даст.
Затем он садится на пень, кладет на колени деревянную доску, высыпает на нее горкой ржавые, кривые гвозди и принимается за свое любимое занятие. Через короткое время по другую руку Рабиновича вырастает вторая горка гвоздей, на удивление ловко выпрямленных, и по мере того, как она растет, первая неуклонно уменьшается.
Теперь он очень стар. Его лицо приобрело багровый оттенок, будто от чрезмерных усилий; годы придали ему выражение трехлетнего ребенка, глядящего на мир непонимающими глазами, но в руках старика живет все та же дикая сила, и гвозди все так же послушно, с легкостью проволоки, распрямляются в его грубых пальцах.
— Это его успокаивает, — говорит Одед.
Затем Моше тщательно начищает гвозди морским песком и слитым машинным маслом, пока они не начинают сиять как новенькие, что вызывает у него на лице счастливую улыбку. У него всегда была страсть к блестящим предметам, вспоминал дядя Менахем. Маленькой девочкой, бывало, он грациозно, но скромно, поднимал подол своего платья, опускался на четвереньки и одним точным ударом молотка вгонял в деревянный пол гвозди. Мать быстро сообразила, что не следует препятствовать некоторым из пристрастий маленьких девочек, начертила на полу в кухне квадрат метр на метр и позволила Моше вбивать гвозди только там. За несколько недель вся поверхность очерченного углем квадрата заполнилась тесными рядами железных шляпок.
— Моше был очень славной девчуркой, — заключил дядя Менахем свой рассказ о младшем брате. — Мальчик, который в детстве носил платья и заплетал косу, вырастет и победит всех других мужчин, завоевывая сердце женщины.
Глава 16
Однажды со стороны полей показалась стремительно шагающая тетя Бат-Шева, одетая в неожиданное черное платье, с белым от гнева лицом. Картина была столь необычной и интригующей, что соседи не удовольствовались подглядыванием из окошек, а вышли из домов и пошли за ней.
— Что это за платье? — испугался Моше.
— Это платье вдовы, — гробовым голосом заявила тетя Бат-Шева, — ты что, ослеп? Менахем умер, и я овдовела.
— Как умер?! — закричал на нее Моше. — Ты что болтаешь, сумасшедшая!
С неспокойным сердцем он вскочил на лошадь и поскакал в соседнюю деревню. Навстречу ему вышел сам Менахем. Живой и невредимый, он напоил его лошадь и пригласил Моше в дом. Там «покойный» признался, что и вправду иногда изменял своей Бат-Шеве, но та, несмотря на свой ревнивый характер, крайнюю подозрительность и беспрестанную слежку, ни разу не смогла застать его с поличным.