Шрифт:
«И увалы не увалы, и ельник не тот! — весело думал он. — Вот место для жизни человеческой на земле! Идеальное сочетание природы и культуры, коллективного и собственного, физического труда и умственного! Крепость, действительно, крепость социализма!»
— Где Иван Терентьевич? — спросил он мальчуганов, побежавших за машиной.
— Семиклассниц сманивает доильным агрегатом!
На фермах, таких же добротных, как все в этом колхозе, царила та важная и блаженная тишина, которая наступает после дойки. Белые и массивные, словно печи, коровы лениво жевали. В приемочной доярки в белых халатах негромко переговаривались и звенели подойниками. Шумел сепаратор. Все это радовало самые глубины сердца, почему-то веяло собственным теплым детством, но очищенным, измененным, поднятым.
В пристройке, соединенной с фермой коридором, Курганов увидел председателя и гурьбу девчат в пуховых, вязанных по здешней моде шапочках. Председатель Самосуд, маленький, молодцеватый, с отечным лицом и выпуклыми серыми глазами, размахивал металлическим шлангом доильного аппарата и говорил:
— Ну где еще вас сразу приставят к такому аппарату? Ну, уедете, ну, разбредетесь кто куда! Где чего найдете? А здесь, в своем колхозе, год-два — и вышли в люди! И вам культурная специальность, и вам поездка в Москву, и вам полный достаток — чего хотите! Трофим Демидович! — Он увидел Курганова и, размахивая шлангом, шагнул к нему. — Привезли, привезли агрегат, в полном комплекте! Вот даже сам секретарь райкома интересуется доильным агрегатом! — укоризненно обернулся он к девушкам. — А вы как будто необразованные, безо всякого интереса!
— Мы с интересом, — вздохнула рослая девушка. — Только как же это, Иван Терентьевич? Учились, учились. Семь классов кончали… а теперь в доярки.
— Экая ты беспонятная девушка, Лена! — сказал Самосуд. — Доярка при таком агрегате — это редкая специальность. Со всей области ездить будут — глядеть на тебя. Фабричные с Узловой приедут сватать.
В мирную тишину фермы ворвался захлебывающийся визг свиньи.
Самосуд продолжал говорить, но визг заглушал его голос.
— Не слышно. Аж в ушах свербит, — сказала девушка, наклоняясь к Самосуду.
Свинья на миг умолкла, потом снова захлебнулась визгом, потом разом замолчала.
— Что это она у вас? Поросится, что ли? — спросил Курганов.
— А кто же ее знает. Может, и поросится… — сказал Самосуд и посмотрел очень прямо в глаза Курганову веселыми выпуклыми глазами. — Нас, однако, не свиньи, а коровы сейчас интересуют!
— Агрегат-то агрегат, — опять сказала девушка. — Однако доить и днем и ночью. И ферма от села далеко. Ни тебе в кино, ни тебе на танцы.
— Так мы ж общежитие строим со своим залом. Кино сюда будем привозить. Пианино поставлю дояркам в общежитие. Пришли с фермы, пожалуйста — садись к пианино, играй хоть Шостаковича. Я сам с ним за границу ездил. Приглашал его к нам. Первым делом привезу сюда к вам агрегат смотреть.
За фермой опять залилась свинья.
— Это на убойной, верно, — сказала девушка.
— Чур тебя, Ленка! — шикнул на нее председатель и сразу заторопился: —Агрегат посмотрели, теперь пойдем общежитие смотреть. А у тебя, Лена, и вовсе совести нету. Пятеро при матери остались сиротами, — сказал он Курганову. — Всех пятерых колхоз вырастил. Обуты, одеты, обучены, нужды не знали, обиды не видели. Правду или нет говорю?
— Это правда, Иван Терентьевич, — вздохнула девушка.
— А ты как подросла, так к колхозу спиной! Да еще подружек за собой тянешь, пользуешься своим на них влиянием! А чем тебе тут не жизнь? — Председатель остановился возле фермы. — Природы тебе? Природа вокруг — конца-краю нет. Культуры тебе? Культуры — сколько хочешь. Огней, гляди, больше, чем в городе!! Библиотека в три тысячи томов! Наилучшие звуковые картины в кино! Кружки, какие хочешь. Пианино тебе в общежитие покупаю, стадион тебе выстроили, а ты? Всем ты пренебрегаешь! Ты подумай: чем ты пренебрегаешь?
Когда девушки ушли, Самосуд долго и горячо жаловался Курганову:
— Я человек выносливый. Спроси меня, какое главное качество для председателя, я отвечу: выносливость. Все могу перенести. А вот когда молодежь целится из колхоза, не могу переносить! В прошлом году пятеро наших кончило семилетку. Митрофанка Савельев, из всех дурачок, говорит: «Я, Иван Терентьевич, в город!» — «А чем, говорю, тебе родной дом не хорош?» — «Мне, говорит, образование не позволяет жить в колхозе». Ушел. Парень, надо сказать, бросовый. А всё своя, колхозная косточка. «Иди, говорю, когда ты такой умный! Еще и вернешься!» Да еще и не примем, когда вернется.
Самосуд каждый уход из колхоза воспринимал как личное оскорбление. Курганов знал в нем эту черту и любил ее. Но надо было переходить к теме, которой Самосуд старательно избегал.
— Ну, как же, Иван Терентьевич, относительно того важного вопроса? — осторожно сказал Курганов. — Подумал ты насчет обучения доярок из других колхозов?
Горячность и многоречивость председателя как рукой сняло. Лицо его вдруг стало туповатым.
— Не возьму в толк… Обучать, значит… кормить тоже… опять же размещать… И что же нам с этого будет?
— Почет и уважение.
— За этим не гонимся. На счету-то кругло! Горим- прогораем! — Он развел руками. — Крахмально-паточный завод не знаю как и достраивать! Того гляди, разоримся с этими стройками да агрегатами. Не рад, что затеял! — И снова отупело пожаловался: — Горим… Горим-прогораем…
Курганов знал привычку председателя жаловаться на то, что он «горит-прогорает».
— Вот я и говорю, того гляди, пойдешь по миру! — сказал он уныло, в тон председателю. — Все равно ведь тебе разоряться. Прими хоть доярок на обучение. Две-три доярки в неделю — глядишь, за зиму обучишь армию. Разоришься — хоть добром тебя помянут. Вот, мол, был такой погорелый председатель, шеф всему районному животноводству. Сам горел-прогорал, а дело делал громадной важности!