Шрифт:
И лишь подумал я так, слезы наполнили очи мои, печаль овладела мною и овладел мною страх: я был стар, так неужели мне суждено умереть прежде, чем очи мои нарадуются на Мессию?
Я стремительно поднялся, священное неистовство охватило меня, я снял пояс, сбросил одежды и остался перед оком Божьим в чем мать родила. Чтобы Он увидел, как я постарел, иссох и сморщился, словно фиговый лист осеныо, словно обглоданная птицами виноградная гроздь, носящаяся в воздухе голой ветвью. Пусть же он увидит меня, сжалится надо мной и не медлит более.
Я стоял нагим перед Господом и чувствовал, как лунный свет пронзает мою плоть. Я целиком превратился в дух, слился с Богом и услышал глас Его, который звучал где-то снаружи, где-то вверху надо мной, но внутри меня. Внутри меня, ибо оттуда, изнутри, приходит к нам истинный глас Божий.
«Симеон, Симеон, – услышал я. – Я не позволю тебе умереть прежде, чем ты не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными руками!» «Господи? Повтори это!» – воскликнул я. «Симеон, Симеон, я не позволю тебе умереть, прежде чем ты не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными, руками!» Я обезумел от радости, стал прихлопывать руками, притоптывать ногами, пустился плясать нагим в лунном сиянии Сколько времени длилась эта пляска? Мгновение, равное вспышке молнии? Тысячелетия? Я утолил свой голод, почувствовал облегчение, оделся, подпоясался, спустился в Назарет. Увидев меня, петухи на крышах сразу же начинали петь, солнце смеялось, просыпались птицы, двери распахивались, приветствуя меня, а весь мой убогий домишко, от порога до крыши, его окна и двери – все сияло рубином. Деревья, камни, люди, птицы чувствовали, что вокруг меня пребывает Бог, и даже сам кровопийца центурион остановился передо мной в изумлении.
– Что с тобой случилось, почтенный раввин? – спросил он меня. – Ты загорелся, словно факел, смотри, не сожги Назарет!
– Но я не стал отвечать ему, чтобы не осквернять своего дыхания.
Долгие годы храню я эту тайну, тщательно пряча ее на груди. В полном одиночестве, ревниво и гордо радовался я ею и все ожидал, но сегодня, в этот черный день, когда новый крест вонзился в сердца наши, сил моих больше нет, мне жаль людей, и поэтому я решил возгласить радостную весть: «Он идет к нам, Он уже недалеко, Он здесь, где-то поблизости, Он остановился испить воды из колодца, съесть кусок хлеба у печи, в которой только что испекли хлеб, но, где бы Он ни был, Он явится, потому что Бог, который всегда верен своему слову, сказал: «Ты не умрешь, Симеон, прежде чем сам не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными руками!» С каждым днем я чувствую, как силы оставляют меня, и чем меньше их остается, тем ближе к нам Избавитель. Теперь мне восемьдесят пять лет, и медлить более Он уже не может!
– А что, если ты проживешь тысячу лет, старче? – вдруг прервал его безбородый, тщедушный, косоглазый человечишка с узкой заостренной физиономией. – А что, если ты и вовсе не помрешь, старче? Видали мы и такое: Енох и Илья живут себе до сих пор – сказал он, и его косящие глазки лукаво заиграли.
Раввин сделал вид, будто не слышая этих слов, но шипение косоглазого острым ножом вонзилось ему в сердце. Он повелительно поднял руку.
– Я желаю остаться наедине с Богом, – сказал раввин. – Уходите!
Синагога опустела, народ разошелся, старик остался в полном одиночестве. Он запер ворота, прислонился к стене, на которой повис в воздухе пророк Иезекииль, и погрузился в раздумья. «Бог всемогущ и вершит то, что ему угодно, – рассуждал он. – Может быть, и прав умник Фома? Только бы Бог не определил мне жить тысячу лет! А что, если Он решит, что я вообще не должен умереть? Как же тогда Мессия? Неужели тщетна надежда племени Израилева? Тысячи лет носит она во чреве своем! Слово Божье и питает его, словно мать, вынашивающая плод. Она пожрала нашу плоть и кость, довела нас до изнеможения. Только ради этого Сына и живем мы. Исстрадавшееся племя Авраамово взывает, освободи же его наконец, Господи! Ты Бог и можешь терпеть, но мы уже не в силах терпеть, смилуйся над нами!»
Он ходил взад и вперед по синагоге, день близился к концу, росписи угасали, тень поглотила Иезекииля. Почтенный раввин смотрел, как вокруг сгущаются тени, на память пришло все, что он повидал и выстрадал на своем веку. Сколько раз, с каким страстным желанием устремлялся он из Галилеи в Иерусалим, из Иерусалима – в пустыню, пытаясь отыскать Мессию. Но всякий раз надежда его оканчивалась новым крестом и он, посрамленный, возвращался в Назарет. Однако сегодня…
Раввин обхватил голову руками.
– Нет, нет, – прошептал он с ужасом. – Нет, не может быть!
Дни и ночи напролет трещит теперь его голова, готовая разорваться: новая надежда вошла в него, надежда, не вмещающаяся в голове, словно безумие, словно демон, – надежда, которая гложет его. Это было уже не впервые: вот уже годы, как это безумие запустило когти в его голову. Раввин гонит его прочь, но оно возвращается и если не отваживается прийти днем, то приходит ночью – во мраке или в его сновидениях. Но сегодня, сегодня, в самый полдень… Что, если это, действительно, Он?
Раввин прислонился к стене, закрыл глаза. Вот Он снова проходит мимо, задыхаясь, несет крест, а воздух вокруг него содрогается, как содрогался бы вокруг архангелов… Он поднимает глаза: никогда еще почтенному раввину не приходилось видеть столько света в глазах человеческих! Неужели это не Он? Господи, Господи, почему ты мучишь меня? Почему не отвечаешь?
Пророчества молниями рассекали его разум, его старческая голова то наполнялась светом, то в отчаянии погружалась во мрак. Нутро его разверзалось, и оттуда являлись патриархи, вновь устремлялся внутри него, а нескончаемый в свой нескончаемый путь его народ, твердолобый, весь в ранах, во главе с круторогим бараном-вожаком Моисеем, из земли рабства в землю Ханаанскую, а ныне – из земли Ханаанской в грядущий Иерусалим. И дорогу им проторивал не патриарх Моисей, а кто-то другой – голова раввина трещала, – кто-то другой, с крестом на плече…