Шрифт:
Невзорова напарфюмерена так же, как и у школы, волосы в нарядной укладке, модное платье-миди. Будь она трезвой, в голову не придет подумать о ней плохо.
Я оглядываю комнату, но Анечки не вижу.
– Где ребенок?
– строго спрашивает Галушка.
– Чем у нее прав больше?
– снова кричит ЛРП, указывая на Евдокию Петровну, и поворачивается к майору.
– Где такой закон, милиция?
Галушка спокойно обходит Невзорову и делает мне знак, чтобы я приблизилась к нему. За полированным шкафом, в полумраке лежит Анечка с закрытыми глазами. Я удивляюсь, как она спала в таком грохоте. Шепчу ей в ухо, чтобы проснулась. Но Анечка не просыпается. Она икает, и я слышу запах вина. Что же такое?
Громко говорю об этом Галушке.
– Ну а за это знаете что бывает?
– спрашивает он Невзорову и добавляет презрительно: - Тоже мне мать!
Она явно пугается. Голос ее, до сих пор наглый, дрожит.
– Шампанского! Стаканчик! Клянусь!
– повторяет Анечкина родительница, и я вдруг отчетливо сознаю разницу между этими словами - "мать" и "родительница".
Мы выносим Анечку.
Внизу Евдокия Петровна указывает дом, стоящий рядом. Вот оно что! По соседству с деревянной развалюхой!
Куда ехать? В интернат? Там пустынно и тоскливо, никого нет. Домой, к Лепестинье? Наверное, сладко спят. Я соглашаюсь пойти к Евдокии Петровне, и майор провожает нас к подъезду, помогает внести Анечку.
Девочка просыпается только на мгновение, когда мы поднимаем ей руки, чтобы снять платьице, осознанно глядит на меня и, словно участвовала во всех разговорах, внятно и спокойно говорит:
– А мамку жалко.
Глаза ее тотчас закрываются.
Евдокия Петровна раскладывает ее белье и все время вздыхает. А я думаю про Анечкины слова. Где же истина? Тут, когда пожалела? Или там, в школе, когда стыдилась, не хотела видеть, боялась за Евдокию Петровну?
Маленькое сердце неразумно, поэтому поступки противоречат друг другу. Но сердце не бывает маленьким, и поэтому в нем умещаются сразу жалость и страх. А может, в соединении противоположного заключено высшее согласие? Ах, как бесконечны твои вопросы, крохотный человек!
Я сижу в чистой квартирке и постепенно примечаю ее уют. Расшитые занавески, накидочки на подушках, дорожки на столе и комоде.
В тиши громко тикают часы. Я отыскиваю их глазами. Стоят на комоде. Четвертый час.
Четвертый час нового года. Неужели же целых двенадцать месяцев мне суждено прожить, как эту ночь?
Внезапно я вижу телефон. Набираю номер. Это бессмысленно: кто же ночью, пусть и новогодней, станет ждать звонка! Но трубку берут.
– Да!
– слышу знакомый голос.
– Виктор, - говорю я, - у меня украли ребенка!
Он молчит немного, словно собирается с мыслями. И, разделяя слова, делая между ними холодные, просто ледяные паузы, спрашивает:
– И... часто... будут... красть?
Мне нечего говорить. Я держу трубку обеими руками, боюсь уронить она стала очень тяжелой. Телефон стоит на подоконнике, и я вижу, что темный двор высвечивают тусклые лампочки из подъездов. В ближайшем углу снежная баба. С морковным носом.
– Алло!
– испуганно кричит Виктор.
– Где ты? Я сейчас приеду!
Но я кладу тяжелую трубку.
23
Спозаранку мы поднимаем Анечку и все трое едем ко мне. Что ж, новый год начался, пора снимать нарядное платье и жить дальше. Дальше - это значит отвести Анечку и Зину к школе, усадить в автобус, отправить их вместе со всеми в лагерь, а вечером идти на вокзал. Предчувствие дороги окатывало то жаром, то холодом. Еще бы - я увижу всех своих. Но зато не увижу Виктора. Словно гадала на ромашке: ехать - не ехать...
Мы шли по снежной тропе к дому Лепестиньи, я отыскала взглядом знакомые окна и даже головой потрясла, чтобы сбросить наваждение. В одном окне мне улыбался Виктор, и это можно еще понять. В другом, подперев рукой щеку, на меня грустно смотрела мама! Я кинулась вперед, обгоняя по рыхлому снегу Анечку и Евдокию Петровну, промчалась лестницей, коридором, хлопнула нашей дверью и ткнулась маме в плечо.
Я плакала, никого не стесняясь, и мне становилось легче, свободней, проще, будто со слезами выходила из меня тревога, обида на испорченный вечер, ссора с Виктором, непонимание родного дома...
– Будет, будет!
– говорила мама.
– Какой пример подаешь своим ученицам!
Что-что, а одергивать она умела. Я торопливо утерла слезы, украдкой взглянула на Аню и Зину. Они разглядывали меня с какой-то особой сосредоточенностью. Ни радости, ни грусти - напряженная работа мысли. Событие, происшедшее у них на глазах, требовало осмысления. Слезы воспитательницы, ее мать... Тут могли быть и ревность, и жалость, и зависть.
Я одернула себя, наклонилась к девочкам, обняла их обеих, они ткнулись мне в шею, как несмышленые кутята, а я укоряла себя: слезы взрослых не проходят бесследно для маленьких.