Шрифт:
Алексей вырвал руку. Резко и зло.
Не слишком ли! Знал, что тетя Груня - добрая душа, но доброта перекидной не бывает. Вчера к тебе добрая, сегодня к Зинаиде, да не просто, а вон как - подыгрывает будто по заказу.
И тут же устыдился. Тетя Груня смотрела на него, улыбаясь, а слезы из глаз так и капали - тук-тук, тук-тук, быстрые, светлые, по-детски чистые.
Он себя обругал, схватил тети Грунину руку, выкрикнул:
– Прости!
Потом взглянул на Зинаиду.
– Ты меня как в Москву-то зовешь? С корыстью? Потому что штампик в паспорте?
Пряхин думал, заплачет Зинаида, доказывать примется, что все это не так. Но она молча головой покачала.
– Пряхин, Пряхин!
– горько произнесла.
– Ни черта ты не понял. Ни черта!
Он полез в карман гимнастерки.
– Ну тогда! Ну тогда!
– Вытащил права свои шоферские, старую, потрепанную книжечку, которую когда-то любил всем сердцем, дорожил которой. Рванул поперек - коленкор треснул, силе уступил. Вот и только-то! Горка бумажных кусочков.
– Некуда мне деваться!
– сказал Пряхин горько. Нет у меня дела! Поехали в Москву!
Все равно ему было с кем ехать. Можно и с Зинаидой, раз так просит. Раз хочет - все сначала.
Все - сначала!
Он засмеялся своей этой мысли, и Зинаида и тетя Груня испуганно уставились на него.
Вот так штука! "Все - сначала!"
Был когда-то солнечный осенний день, и небо, глубокое, как чистый омут, когда-то было, а он шел рядом с тетей Груней, держа за горловину старенький вещмешок с консервами, и мечтал, строил планы!
Жизнь у него не удалась, остался бобылем при живой жене-изменщице, от одиночества, от тоски своей устал и решил жизнь начать по новой.
Начать все сначала!
Наивный седой мужик! Жизнь невозможно начать сначала. Ее можно только продолжать. И если уж выпала она трудной, дальше будет тяжкой, так и знай! Про счастье только в сказках говорят.
Да и то! Сколько он всего ждал, как надеялся, а судьба ему в ответ: на-ка выкуси! Жену беглую из сердца да памяти выбросил - на, получи ее в целости и сохранности - пусть старые твои раны рвет и царапает. Жизни доброй захотел? А на-ка убей человека, прими на душу грех!
Нет, ничего просить у судьбы не надо.
Не надо ни на что надеяться.
Живи, как жил, человек. И помни - снова начать невозможно. Эх, Зинка, да кабы знала ты это, сама от затеи своей отказалась.
Торопясь, впопыхах, захлебываясь, оформляла Зинаида увольнения, Алексеево и свое - "в связи с отъездом мужа по месту постоянного жительства", выбивала пропуска в Москву, еще и еще какие-то бумаги и разрешения, и Алексей тоже ходил по милициям и прочим казенным домам, не вспоминая, не задумываясь, не оборачиваясь, - вперед, только вперед.
Он словно бежал от собственной тени, а если солнце бьет прямо в глаза, в упор, то может показаться, особенно когда торопишься, что она отстала, твоя тень, что ее больше нет. А Зинаида разжигала это солнце, вовсю кочегарила: "Москва! В Москве!" И вспоминала про метро, как она одурела от подземной красотищи, про улицы и дома - шапка с головы падает. Порой под неумолчный Зинаидин треск ему казалось, что, может быть, он ошибался, а Зинаида права. Москва большой, хорошо ему знакомый город, и там, вдали, быльем порастет его беда, будет новая жизнь, новая забота, он устроится на завод токарем, к примеру, освоит через полгода новое ремесло, а расстояние, время и новые люди - великая вещь, великое лекарство, и он заживет дальше.
Зинаида даже тетю Груню своим этим солнцем ослепила. "Вот война кончится, да мои вернутся, позовете ли?" - спрашивала она, покусывая уголок головного своего платочка - белого, в розовый горошек. "Хо! кричала Зинаида.
– Какой разговор... Не была никогда?" - "Не!" - смущалась тетя Груня. "Много потеряла!" - кричала Зинаида, и можно было подумать, что сама она стопроцентная москвичка.
На поезд садились приступом: хоть в Москву пускали пока что по пропускам, народищу ехала тьма. Немец скребся уже за нашей границей, и жизнь у народа пошла веселей. Возвращались, видать по всему, многие эвакуированные, да и солдатня перла через столицу к фронту - все по виду бывалый народ, похоже, после госпиталей: им еще топать да топать, и многих ждет могилка где-то на чужой стороне, а пока бегают по перрону с чайниками, форсят, бренчат медалями, пошучивают.
Поезд стоял десяток минут, пожилая проводница висела крестом на поручнях, закрывая собою дверь в вагон, грозно орала, что мест нету и никого она не пустит, но тут же ухитрялась пропустить под мышкой симпатичного солдатика, шепнувшего ей на ухо заветное словечко, выпустить на перрон матросика в шикарных клешах и одном тельнике, с лихо надвинутой бескозыркой да еще переметнуться с ним шуткой.
В просящих, умоляющих позах перед ней стояли люди - военные и штатские, наконец кто-то не выдержал, началась атака, проводница отчаянно заверещала, но прорыв получился, и Пряхин вскочил в тамбур вместе с группой смельчаков. Пробравшись в вагон, он с трудом открыл окно, свесился из него, велел Зинаиде протянуть руки. Она заойкала, неважный, понятное дело, получился бы у нее вид снизу, с перрона, но стыд тут же угас, и под хохот и подначки тотчас собравшихся солдат, давно не видевших дамских туалетов, Алексей втянул ее в вагон.