Шрифт:
– Все, все надо бы выключить. Пусть и оркестр отдохнет часок, восторженно заговорил Поярков.
– В первый раз таких мастеров слышу. А вы?
Рассеянно перебирая уголки салфетки, Нюра но отвечала. Зачем она согласилась прийти сюда? Соловьи, цветущая акация - запах ее доносил теплый ветерок, - речные огни, звезды, шелест лип и каштанов... А рядом человек, которому ты, очевидно, нравишься, но которого никогда не полюбишь. Говорят, что он умен, талантлив. Ну и пусть. Нюра боялась не только его любви, но и дружбы. Это не Димка Багрецов, с тем просто, а здесь совсем другое. Иногда ей казалось, что скучает, если долго не видит Пояркова, часто думает о нем. Но тут обжигало острое чувство: а как же Павел Иванович? Она все реже и реже вспоминала о Курбатове, но ведь это была первая любовь, и Нюра берегла ее как самое дорогое в жизни.
Именно потому при каждой встрече с Серафимом Михайловичем Нюра настораживалась и его обычное дружеское пожатие руки казалось ей чем-то оскорбительным.
И в то же время Нюра ощущала в себе неясную женскую жалость, что удерживала ее рядом с Поярковым, человеком одиноким, замученным волнениями и неудачами. Он молод, а уже частенько пошаливает сердце. Иной раз выйдет из кабинета, где поспорит, поссорится с кем-то, - ну прямо смотреть страшно. Как уберечь его? Как сохранить его беспокойное, упрямое сердце и светлую мысль?
С тех пор как Поярков приехал в институт, прошло три месяца, и, может быть, только сегодня, когда все уже готово к отправке "Униона", Серафим Михайлович позволил себе немного отдохнуть.
Он задумчиво поворачивал бокал с вином, где пробегали и дробились золотые искорки.
– Но, откровенно говоря, Нюрочка, я все еще не верю, что работа закончена. Я как во сне... И этот вечер, и Днепр, и все... Какая-то немыслимая для меня обстановка... Все не реально!
– А я?
– робко улыбнулась Нюра.
– Да и вы, конечно. Разве я мог себе представить, что вот так, рядом со мной...
– Глядя на Нюру сияющими глазами, Поярков слегка дотронулся до ее руки.
Нюра убрала руку, словно для того, чтобы поправить волосы.
– Объясните мне, Серафим Михайлович, неужели у всех изобретателей должна быть тяжелая жизнь? Вечно им кто-то мешает, или, как говорится, ставит на пути рогатки. Неужели с этим нельзя покончить?
– Нельзя. Ведь изобретатели и изобретения бывают разные. Предположим, я придумал усовершенствовать вот эту лампу, - Поярков приподнял ее над столом. Приделал бы сюда несколько самоварных кранов. Один отвернешь - польется чай, из другого - кофе, из третьего - вино. Счетчики можно приспособить, чтобы знать, сколько платить за выпитое. Мне даже авторское свидетельство могут выдать, если никто еще не подал заявки на такое изобретение. Потом я начну за него бороться. Каждого эксперта, хозяйственника, любого здравомыслящего, ставшего на моем пути, начну крестить "бюрократом", "перестраховщиком", "консерватором"... Я представляю себе, коли дать ход таким изобретателям, они могут расплодиться, как головастики, у которых вдруг не оказалось врагов. Все реки и озера заполнились бы лягушками. Весла некуда ткнуть.
– Понятно. Здесь щуки нужны.
– Нюра. отпила глоток вина и поморщилась. Но почему же столько врагов у настоящих изобретателей?
– Как и у всех людей, которые идут впереди и прокладывают дорогу. Но не думайте, что всюду засели бюрократы. Ничего подобного! Вот я, например, от них пострадаю. Противники мои всегда пасутся рядом. Например, лентяи, - они тащат изобретателя назад за рукав: погоди, мол, не поспеваем. Трусы боятся, что дорога не туда заведет. А иным попросту не хочется покидать теплых гнезд зачем продираться сквозь колючки, когда и здесь хорошо?.. Но есть самая страшная категория врагов нового. Это - стяжатели. Немало их и в вашем институте. Они способны угробить любую свежую мысль, если она в какой-то мере может повлиять на их благополучие. И в то же время они будут всеми силами протаскивать свою или чужую, но сулящую им выгоду, худосочную мыслишку.
– Тут вы пристрастны, Серафим Михайлович. Грамотных людей у нас достаточно. Разберутся.
Поярков оглянулся - соседние столики были пусты - и нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.
– Конечно, разберутся. Но ведь для этого нужно время. А жизнь бежит, техника совершенствуется. И пока мы тут согласовываем, увязываем, подбираем обтекаемые выражения, чтобы отвергнуть эту никудышную мыслишку, глядь - и вся конструкция уже устарела. Начинай строить сызнова. Когда мы стали переделывать "Унион", я чуть с ума не сошел. Впрочем, "Унионом" нашу летающую лабораторию мы потом назвали.
– "Унион" - это значит союз?
– Да, но мы предполагали другое. "Универсальная, ионосферная". Ун-ион. А получился действительно "союз". Союз наук. Но пока он создавался, пришлось немало крови попортить. Физики требуют одно, астрономы другое, метеорологи третье. Я иду на уступки, а технологи противятся. Ругаюсь с Набатниковым, с Борисом Захаровичем, с механиками - со всеми. Но я же знаю, что каждый из них ратует не за себя, а за ту отрасль науки, которую он представляет. Спорили, спорили, наконец, поладили. Работа закончена, но вдруг из главка приходит письмо с просьбой испытать в иллюминаторах какую-то "космическую броню". Указывается на важность этого дела и тут же прилагаются рекомендации ученых, о которых я в первый раз слышу. На другой день получаю еще одно коллективное письмо, подписанное химиками, оптиками и даже профессором-селекционером. Я было заартачился, но товарищ Медоваров намекнул, что со старыми стеклами "Унион" вряд ли будет принят комиссией, что они якобы мутнеют от космических лучей. Если я не верю, то он может запросить специальный институт, откуда ему вышлют соответствующие протоколы...
Как бы опомнившись, Поярков удивленно посмотрел на Нюру:
– Постойте, Нюрочка. А зачем я вам это рассказываю?
– Очень хорошо. Прошу вас. Тут есть что-то общее с другой историей.
– Но кончилась она благополучно?
– Для меня не очень.
– Нюра отодвинула бокал.
– А как поступили вы?
– Смалодушничал. Неудобно, говорят, обижать изобретателя. А кроме того, хотелось поскорее поднять в воздух свою новую конструкцию. Да, да, по существу новую. От старой остался лишь принцип да каркас. А спор с Медоваровым для меня не был принципиальным. По прочности "космическая броня" мало чем отличалась от обычного органического стекла, что меня вполне устраивало. К сожалению, из-за этой чепуховой брони полет "Униона" пришлось отложить на три дня. А сколько бывает таких случаев? Дни составляют месяцы, годы. Имеем ли мы право их терять?