Шрифт:
– Нет, этого не может быть. Наверное, эти жандармы все-таки убили меня, и я очутился в раю. А вы ангел.
– А может, и меня они убили?
Он повернулся к ней, погладил волосы, брови, провел рукой по лицу.
– Нет, вы живая. Настоящая, земная женщина. И ангел ничто в сравнении с вами. Боже, за что мне такая награда! Верно, Он сжалился надо мной. А вы... вы не сердитесь?
Он опять пытливо взглянул ей в глаза, и опять ее глаза все сказали ему без слов.
– Вы так красивы, так пленительно красивы. И еще вы юны. Вас любят. Вы привыкли к любви. А я отвык от женщин, которых можно любить. Как вас зовут?
– Антонина. Тося.
– Антося.
– Он еще раз повторил на свой лад, словно лаская: - Антося. Я унесу с собой ваше имя. Это единственное, что мне можно. И еще я прошу... назовите меня так, как когда-то звала меня мама. Скажите громко - Янек. Я так давно не слышал своего имени.
– Янек... Янек...
– Антося...
И снова ласки. То нежные, то бурные. Она и не знала, что бывает такой огонь. Это продолжалось и продолжалось...
Утром она отпустила прислугу, сходила на почту, послала мужу телеграмму, что она едет к нему и чтобы он ее ждал. Потом вернулась, и были еще три дня и две ночи. А на третью ночь он ушел.
Расставание было трудным и мучительным. Он все смотрел ей в лицо, вглядываясь в каждую черточку, любуясь и словно стараясь запечатлеть навсегда, чтобы унести в свои скитания. И без конца, как заклятие, повторял ее имя.
– Антося... Антосенька...
Нежно и страстно, с мольбой и с бесконечным отчаянием.
– Я приду к тебе, Антося. Жди меня там, в России. Если буду на свободе, если меня не убьют, я приду. Никакие препятствия меня не остановят. Не знаю когда, ничего не могу обещать, только ты знай: отныне я живу ради нашей будущей встречи. Если она не произойдет, значит я не смог, значит, что-то случилось. Но... не может же так быть, чтобы мы больше с тобой не увиделись! Не может так быть! Антося... мне надо уходить. Больше оставаться нельзя. Меня ждут... Прости меня, ради бога, прости. И помни. Умоляю - помни. Обещай мне!
Тук-тук-тук. Что это? Что это стучит? Сердце? Так громко? Тук-тук-тук. О боже, да это стучат в дверь! Кто там? Полиция?
– Можно войти?
– Нельзя!
– Доктор разрешил мне...
Этого еще недоставало! Посетитель! Он же просил никого к нему не пускать. Какого черта!
– Здравствуй, Инкьетусов! Ты уж не злись, я очень просил. Понимаешь?
– А, собственно, кто вы?
– Я? То есть... Разве ты не узнал меня?
– Уж извините, не узнал. И потом... где тот поляк?
– Какой поляк?
– Ах да, он погиб на баррикадах.
– Кто погиб?
– А вы-то кто?
– Ну как же? Мы когда-то вместе работали в газете.
– Вы путаете. Это был не я. У меня совсем другая специальность.
– Я знаю. Но два года...
– Два года? Нет, у них было больше... почти десять лет. Когда было восстание в Лодзи, в каком году?
– Я не помню.
– Вы ничего не помните. Зачем же вы пришли?
– М-м... видите ли...
...И опять кольнет доныне неотпущенной виной...
Интересно, как он выпутается из этого дурацкого положения?
– Видите ли... м-м...
– Вижу. Чужой человек ворвался ко мне в палату и пытается мне доказать, что я - это не я.
– Да нет же, напротив...
– Что я делал то, чего я не делал. Что у меня были друзья, которых я забыл, а они меня помнят. И что будто бы когда-то в прошлом мы пережили что-то общее и это прошлое было не так уж плохо...
– Ну да, ну да!
– Но этого же не было.
– Но как же? Мы же так дружили...
– Дружили? Ха-ха-ха! Кто с кем? Да я никогда ни с кем не дружил. Я просто не способен на дружбу. Избави вас Бог от такого дружка, как я. Я же при первом испытании... Нет, ха-ха-ха, ну и насмешили вы меня.
Совсем потерялся. Даже жалко его. Он хороший малый. И ни в чем не виноват. А кто виноват? Вот так начинаешь разбираться, и оказывается, никто. Никто лично ни в чем не виноват.
Ты пришел тогда ко мне и сказал:
– Ладонин умер.
Мы сидели и молчали. Умер наш враг. Сначала он был наш друг, а потом стал враг. И вот теперь его не стало: ни врага, ни друга, ни просто человека. Ушло то, что еще вчера казалось нам столь важным, что мешало пойти к нему в больницу, потому что это как-то нелепо навещать того, с кем ты почти не разговариваешь, с кем уже давно не имеешь ничего общего. А общее, оно было, оно всегда есть, пока человек жив.
– Как просто человеку умереть! Как просто ему стать ничем!
– говорил ты, потрясенный исходом.
– Все мы смертны. Уже одна эта мысль должна была нас объединить, но именно она и разъединила.
Мы пили водку, но не пьянели, и мысли не путались. Неужели, все повторял ты с тоской, неужели прошло уже два года с того дня, когда вышел первый номер нашей - нашей!
– молодежной газеты? А помнишь, как мы чуть не рехнулись от счастья, когда нам утвердили новый макет и все прочее?
Еще бы! Я-то был счастлив больше всех. Я просто ожил. Куда девалась моя хандра, моя тоска, бессилие и безмыслие! Я приехал к ним в город полутрупом. Не приехал, а сбежал - от себя, от работы, от семьи, от архитектуры, от всей своей постылой, постыдной жизни. Я не знал, что со мной будет, что получится из моей затеи - начать все заново, с нуля. Да это и не затея была. Какая там затея! Просто акт отчаяния, когда уже все равно, когда пусть хуже, лишь бы по-другому. Когда человек задыхается, он вскакивает и распахивает окно, не думая о том, куда оно выходит - в сад или в газовую камеру.