Шрифт:
Делать мне было нечего. Да я и не уверен, что мне хотелось что-либо делать. Сказать правду, его присутствие было в какой-то степени навязано и нарушило мой замысел путешествия в одиночку; но, с другой стороны, рассказав ему так подробно о своем прошлом и о своих увлечениях, я пришел в Мачу Пикчу исполненный энтузиазма. И еще была сказка, которую он рассказал, первая из сказок. Я хотел поговорить с ним, нужно было сказать что-то об этой сказке, которую мы оба знали, не зная об этом. Я собирался обсудить это сегодня ночью — как раз удобно было бы скоротать время, пока надзиратели совершают свой последний обход и укладываются спать в сторожевых домиках.
Ничего этого не получилось. Вообще все шло как-то не гак с самого момента моего приземления в Лиме. И вот я стою и смотрю на него в последний раз: пончо, рабочие башмаки, рюкзак — и широкое, открытое лицо индейца, прямые черные волосы, целеустремленные глаза.
Мы еще несколько минут разговаривали, а на прощанье он мне сказал нечто такое, что я никогда не смогу забыть. И прежде чем я успел предупредить его об опасной тропе, о покосившемся мосте, порогах и теснинах, он уже удалился от меня — но в другом направлении. Он спустился с холма, пересек высохший ров и пошел по ступенькам вниз к центральному двору и дальше по широкой ровной площади, протянувшейся вдоль всего города. Я смотрел ему вслед; он шел мимо храмов и залов, полуразобранных стен, лестничных маршей и террас — по направлению к лугу, где Камень Пачамамы обозначает границу города. Он свернул влево, не выходя на луг; он исчез на самом краю города, там, где, я знал, начинались террасы, а за ними — нигде не обозначенная дорога в горы.
Я стоял и спрашивал себя, не ослышался ли я.
— Куда ты идешь? — спросил я его.
— Я иду в Вилкабамбу, — ответил он.
*9*
Я пошел своим излюбленным путем по самому краю руин. Я спустился с холма и пересек террасы, похожие на ступеньки гигантской лестницы. Как Гулливер в стране Бробдингнегов, я спрыгивал с одной шестифутовой ступеньки на другую, пока не очутился в самом низу, у подножия наружных стен юго-западной стороны, как раз там, где заканчивается склон холма. Я пошел вокруг руин по часовой стрелке, то с трудом пробираясь через каменоломню, то размашисто шагая вдоль террас под Главным Храмом и Интихуатаной — окруженной стенами скалой, «местом стоянки Солнца», — и, наконец, взобрался по еще одному каскаду террас к северному концу Длинной центральной площади. Я оказался почти в том месте, где мой приятель исчез за гребнем холма. Я заглянул вниз; красновато-коричневый склон, усеянный серыми камнями, кустами сhilcа, амарантом и выжженой травой, спускался на 2000 вертикальных футов к излучине Урубамбы; там кипела Мутная быстрина. Мой спутник давно ушел. Я притаился за верхней ступенькой террасы, уровень которой совпадал с уровнем площади, и стал следить за надзирателем. Я набрался терпения, зная, что здесь найдется добрая сотня уголков, куда он может заглянуть во время своего неспешного обхода, давно рассчитанного так, чтобы закончиться до темноты. Я уже переваливался через край ступеньки, когда он показался среди развалин возле Храма Кондора с юго-восточной стороны, направляясь к ритуальным купальням, к лестнице, ведущей к сухому рву, и далее к своему домику на холме по ту сторону Камня Смерти. Я быстро взглянул на левую сторону, на луг, где стоит Камень Пачамама, пересек площадь и скрылся среди полуразрушенных зданий северо-восточного сектора. Я влез на небольшую стену, перевалился через нее и спрыгнул на другую сторону; здесь я был невидим, а для верности спрятался за небольшое деревце, которое приютилось в разломе упавшей стены.
Я не знаю, суеверны ли здешние надзиратели или просто уважают ночную магию разрушенного города, но они обычно не появляются в руинах после захода Солнца, предпочитая оставаться в своих хижинах, подальше от центра города, и вести свой надзор оттуда, с безопасного расстояния. Оставаться в развалинах после наступления темноты строго запрещено, и хотя я давно знаком со всеми надзирателями, археологами и другими государственными служащими, которые охраняют, изучают и возглавляют «Затерянный Город Инков», и мне разрешено проводить в руинах ночные занятия — некоторые из них даже участвовали в подобных мероприятиях, — я стараюсь никогда не пользоваться этими связями. Сегодня, когда я был один, мне особенно не хотелось быть замеченным. Я знал, что, конечно, увижусь с ними утром. Мы будем пить кофе, потолкуем о последних находках, и они будут меня спрашивать, как прошла ночь. Запрятавшись в своем гранитном укрытии, я доел то, что у меня оставалось, — немного орехов и ореховых крошек, затвердевший обрезок колбасы и остатки арахисового масла, которое я выгреб из банки последним черствым блином quiпоа. Завтра я спущусь вниз к реке, позавтракаю на железнодорожной станции и поездом вернусь в Куско, а пока я подчищаю все свои запасы, оставлю лишь немного воды на ночь. А ночь уже окружила меня. Как хорошо, что я один. Как здорово, что я совершил этот поход. Я столько пересмотрел в своем прошлом, я обновил источники моего энтузиазма, очистил грязные закоулки тела и сознания; я даже сбросил лишний вес: сползая ниже, чтобы положить голову на рюкзак, я почувствовал, что мои брюки свободно болтаются на поясе. Я сложил руки на груди, закрыл глаза и задремал, каким-то образом зная, что сегодня ночью мне предстоит общаться с Антонио.
Я спал урывками, судорожно вздрагивая. Я нуждался в отдыхе и хорошем самообладании. Я понимал, что обессилен дневным переходом, но не забывал и о своей цели; мысль о том, что я могу проспать полнолуние, подстегивала меня, и я каждые пятнадцать минут просыпался, чтобы взглянуть на светящийся циферблат часов. Это тянулось бесконечно: я был слишком измотан, чтобы прогнать сон, и слишком взвинчен, чтобы поддаться ему. В конце концов я умылся водой из фляги, и ко мне вернулась бодрость; я выпил остатки чая из второй фляги и, оставив рюкзак под деревом, перебрался через стену и снова очутился на центральной площади.
Освещенный луной город был великолепен. Идеально круглый медно-белый диск Луны сиял среди черного, как уголь, неба над полосой облаков, укрывших соседнюю долину. Немного влажный воздух перемещался с востока на запад. Туман уже закрыл Интипунку — сейчас это выглядело так, словно наша тропа вместе с опоясанной ею горой растворилась в ночи. На город надвигалась непогода, но черное небо все еще сияло яркими звездами; заросшая травой длинная — во весь город — площадь выглядела серо-зеленой, а стены, храмы и гранитные лестницы отливали потускневшим серебром.
Если бы я не знал душу этого места и не был в самых близких отношениях с ночью и со всеми таящимися в ней возможностями — демонами, которых она приютила, как преступников, духами, для которых ночь есть день, — я ни за что никуда из своего убежища не двинулся бы. Мы ведь и вправду Дети Солнца, мы живем в роскоши его сияния и видим все собственными двумя глазами благодаря его свету. Стоит исчезнуть свету, и мы становимся беспомощны и зависимы от остальных, менее совершенных чувств. Мы различаем, где верх и низ, мы ориентируемся по солнечному освещению или его имитации. То, что мы видим собственными глазами, и есть граница нашего мира. Ночью эта граница становится неразличимой, и наши чувства напряжены: мы не уверены, потому что никогда не учились доверять чему бы то ни было, если не видим его собственными глазами. Поэтому в ночи живет и страх.
У меня с ночью давно установилось взаимопонимание. Гоняясь сорок лет за вещами, о которых мы почти ничего не знаем, которые живут вне диапазона восприятия наших двух глаз, я привык к темноте и чувствую себя вполне уютно в ночное время. Словом, эта жуть была мне знакома. Я призвал к себе на помощь всю свою выдержку и терпение и направился к северу, туда, где кончаются развалины и где в серебристой темноте видны неясные очертания громады Хуайна Пикчу, Молодой Вершины, которую называют также Вершиной-Бабушкой; возвышаясь на сотни метров над развалинами, она словно охраняет их своим вечным присутствием.